Дмитрий Володихин МЫ – ТЕРРОРИСТЫ Шарлотте Корде посвящается. -- Милостивые государи! Cчитаю уместным подчеркнуть одну важную мысль. Мы -- не камикадзе. Нам совсем не нужно жертвовать жизнями, здоровьем и так далее. А тем более отдавать все это за уничтожение одного или нескольких подонков. Слишком неадекватная цена, -- Тринегин сделал многозначительную паузу, -- поэтому я еще и еще раз возвращаюсь к одному и тому же. Лучше отложить дело один, два, восемь, пятнадцать раз, чем очертя голову бросаться на верную гибель. Когда несколько больных и озлобленных людей убили государя на Екатерининском канале в Петербурге, это была, даже если не вспоминать о нравственных аспектах дела, грубо и глупо сработанная акция. Они считали, что жизнь человеческая не стоит ломаного гроша. Я с ними согласен: мир перенаселен, даже если гибнет сто тысяч человек, никто, в сущности, не замечает события. Пять минут в репортаже. Что ж говорить об одном агрессивном душевнобольном? Но это, видите ли, со стороны. А если изнутри? Если изнутри? Стоит ли жизнь каждого из нас так ничтожно мало, чтобы истратить ее на убийство? Не думаю. -- Миша, очевидные вещи говоришь. -- Ну все равно. Ваня, я себе верю. И вам тоже верю. Но жизнь, своя, личная, одна, ее жалко. Мне ее потерять на этом деле жалко. Моя, конечно, затея, но смысл в том, чтобы выйти из акции без потерь. Даже одним за одного – много. Нас и так морят разными способами, так не стоит им помогать в этом. -- Что ты предлагаешь? -- Конкретно -- ничего. Еще раз: осторожнее. Ни единой, даже самой маленькой ошибочки. Ни единой зацепки для органов. Сделать дело и остаться живыми, свободными, румяными. В кабине вспыхнул свет. -- Давай-давай-давай! Пошел-пошел-пошел! -- донеслись снаружи крики. «Как из какого-то фильма. У нас в армии так не кричат. У нас по- другому кричат. Вперед. Или быстрей. Или бегом марш... Это у американцев в фильмах кричат go-go-go. В смысле пошел-пошел-пошел...» Окончательно проснулся, схватил автомат. Выпрыгнул наружу. Из станции наведения ракет. Из старой громадной гусеничной машины с шестью антеннами... Умельцы провели прямо отсюда, с позиции, провод в казарму. Только-только дежурному офицеру вздумается проверить бодрость ночной смены, только-только выйдет он за дверь, как сразу невидимый друг соединяет что положено, и в кабине вспыхивает свет. Сонный автоматчик выскакивает и кричит, хотя бы и не видя проверяющего, кричит хриплым со сна басом: «Стой, кто идет!». Крик рядового Гордеева утонул в пронзительном вопле сирены. Протер глаза. Издалека видно: в казарме выключен свет. На случай засады. Противник, если раз в полстолетия он окажется живым и страшным, не сможет через окна расстреливать мечущуюся по коридорам батарею. Пахомов, там, у себя внутри, в кабине, быстренько приводил станцию в боеготовое состояние. Солдаты посыпались из главного входа, разбегаясь по местам. Встав по тревоге, каждый из них обязан за пазухой, в руках, в зубах, помимо штатного оружия, вынести весь нехитрый свой скарб: зубную щетку, мыло, сапожный крем... -- Давай-давай! Пошел-пошел-пошел! -- так не кричат у нас в армии. Не кричат! Да хоть бы и кричали, отсюда нельзя было б этого услышать. А он слышит. Что за притча! И тут в воздухе высоко над позицией вспыхнуло слепящее пламя. Вспыхнуло. Застыло. Двинулось по какому-то странному вектору, по замысловатой вертикали. Стрекот. Круглое слепящее око... По контуру судя, немецкий боевой вертолет Бо-105. Выбирает цель. Ш-р-р-р. Ударила в одну из пусковых установок ракета. Невидимая отсюда броня расцвела нарядным фейерверком. Женя Борисов сгорел. И еще кто-то второй, не помню. Прямо под холмом со станцией неожиданно появилась фигура рослого человека. С оружием. Ды-ды-ды – ударил пулеметный гуд. Отец! Как ты здесь оказался? Прячься, отец! Он убьет тебя! Ды-ды-ды – бил, не переставая пулемет. Вертолет развернулся в сторону вспышек. Ррррр-а. Трассы огня вспенили землю вокруг отцовой фигуры. Спасайся, отец! Ды-ды-ды! Ды-ды-ды – не сдавался пулемет. Вертолет как-то судорожно крутнулся в воздухе и медленно потянул к земле. Туда, откуда калечили его стальное тело. Махина рухнула прямо на вспышки... В тот же миг все в этом месте поднялось и перемешалось в единой разрыве. Земля с огнем, с железом, с мясом. От-е-е-ец! ...Упал с постели, ударился. Отец! Отец! Зашипел от боли. Посидел на полу. Медленно забрался на покрывало. Хорошо. Дней пять, значит, его не будет. Или четыре дня. Здесь, в гостинице, охранники спят по сменам, не раздеваясь. Можно только снять ботинки и галстук. Очень похоже на караульных в армии. Или на какой-нибудь наряд. Михалыч, оторвавшись от тихо побулькивающего телевизора, от экранов следящих камер, сунул ему курево. -- Что, опять являлся? -- Угу. -- Эхе-хе. Снотворное, может, принимай. Гордей молчал. Раскуривал сигарету. Пыхнул. Унял руки. Затянулся еще. Вроде, отходит. -- Михалыч! -- Ау? -- Одну вещь хотел спросить. -- Ну давай. -- Я тут ствол хотел купить. Или два ствола. Ты как? Только без переноса. -- Рот закрой. Ясно, без переноса. Умник выискался. Сопливый умник. Пауза. Ворчит. С понтом за старшого. -- Есть кой-что. Старый ТТ. К нему шесть патронов. Без крови, без никаких дел. Чистый. -- Михалыч, спасибо конечно. Мне б надо потяжелей. Без обид. Спасибо. Но мне бы посолидней стволы нужны. -- Чего ж тебе нужно? Машинка хорошая, исправная, бой у ней приличный. Тебе чего, гвардейский миномет? -- Нет, Михалыч. Миномет мне без надобы. Да. А вот калашник, а лучше два клашника – как раз то. Посодействовать можешь? Молчит Михалыч. Он здесь еще месяц проработает. Или меньше. Уходит из гостиничной охраны к какому-то этому телохранителем. Или водителем. Или водителем-телохранителем. Говорит, баксами платит. И не как здесь. Ему только разговоры про стволы заводить, когда, он говорит, «самая жизнь начинается». Говорит, при делах буду. На что ему такие разговоры теперь заводить? Михалыч со всей солидностью и степенностью выполнил обряд закуривания. Посидел. Помолчал. Сплюнул. -- Ты на какие дела подписался, Степа? -- Тебе оно надо, Михалыч? Еще помолчал, старый медведь. -- Вот что. У меня один тут с Таджикистана приехал. Увольняться хочет. Бабки нужны. Мужик свой, вместе служили. У него, может, что есть. Я спрошу. Ну а нет, так и все. Больше я не знаю, не стану возиться. -- Спасибо, Михалыч. А что возьмешь? -- Ничего я с тебя не возьму. Еще погоди, захочет он, есть у него там твои калашники, или нет их... Я с товарищей ничего брать не стану. Вот приемничек у тебя тайваньский, подари, если не жалко, и квиты. Хороший такой приемничек, маленький совсем. Я когда завтракаю, люблю, чтобы трансляция играла. Не жалко? -- Да что, ты, если такое дело сделаешь, конечно, не жалко. Такое дело! Не жалко, конечно. -- В общем, погоди недельку-другую. Если что, я скажу. Хороший мужик Михалыч. Спокойный такой, понимающий. Порядочный мужик, не алкаш, не шантрапа какая-нибудь. Семейный. Жалко, уходит. У Тринегина жил огромный рыжий кот. Огромный, такой пушистый, что даже мохнатый. Большие круглые глаза. Зеленые. Наглая морда. Толстые лапы. Живот как у мадам на сносях. Кот умел очень громко и сладостно урчать. Умел также ходить на унитаз, кошатники знают, сколь ценное это качество. Территорию он метил чрезвычайно редко. До такой степени редко, что в дом можно было приглашать гостей. Кота звали Тайгер, он недобро и с подозрениям относился ко всяческим пришельцам, которые – не Тринегин. Тайгер обожал философа настолько полно, насколько позволяет огромным рыжим котам обожать кого-либо их гордая и высокомерная натура. Котище однажды защитил хозяина от бульдожки, которая носилась вокруг тринегинской сумки с колбасой, пытаясь испугать философа хрипатым лаем. Досталось же бульдожкиному носу! Тайгер умел также ловить мышей и подавать голос. С мышами все просто: как-то раз в подвале он поймал мышку и принес обожаемому хозяину – то ли в припадке бескорыстия решил поделиться трапезой, то ли, что более вероятно, пожелал доложить о выполненном долге. Раз одну поймал, значит и вообще – умеет. Голос кот лучше всего подавал, когда хозяин приходил на кухню. -- Мру-мру-мру-мру, -- жаловался Тайгер на никудышные пищевые условия. -- Чего-то хочет? -- Всегда одного и того же, Ваня. За столом сидели двое: хозяин квартиры, абсолютно непечатный философ Тринегин, и господин Евграфов. Этот последний печатался часто и по многу. Но не любил свои тектсы: неприбыльное они дело. Журналист. Пили кофе, ждали третьего. Дешевый растворимый кофе с запахом жженой резины. Никуда не торопились. Наблюдали за котом. Им было приятно взаимное присутствие. Кот вышагивал по тапочкам хозяина и пускал в ход сильные козыри: терся о штанины, распускал хвост парусом, заглядывал в глаза. Хотел было даже заурчать, но гордость не позволила. Однокомнатная московская квартира, холостяцкий беспорядок. Повсюду книги: в шкафах, на шкафах, под шкафами, на полках, на книгах, которые на полках, стопками на столах, под столами, на полу, на кухне, на подушке (кровать не застелена), одна, какая-то печальная беглянка, забрела на коврик в ванной. Две на хлебнице. Какие-то рукописи, отрывки, бумажки... Тетради. Философ совмещал свою жизнь с преподаванием истории в Гуманитарном лицее. У кота лопнуло терпение. Он обиженно заявил Тринегину: -- Мру-мру, и умру, -- А чтобы внести полную ясность, добавил: -- Умряу! Философ открыл холодильник. Что тут сделалось с его квартирантом! Когти скреботнули по линолеуму, глаза полыхают, нос к холодильничным полкам тянется, усы... Что с усами бывает у котов? Усы, надо полагать, встопорщились... или встали торчком? Одним словом, по усам тоже был виден небывалый подъем котьего энтузиазма. -- Завел бы ты себе женщину, Миша. Или даже какую-нибудь жену. Прости, но Тайгер у тебя на ставке супруги пребывает. -- И очень хорошо, любезный друг. Кот ровно в три с половиной раза лучше любой женщины. А если не гадит, как мой, то в четыре. На что мне жена? У меня уже была одна. -- И что, извини за любопытство? -- Подарил кому-то. Кота завел. Хорошо живу. Намного лучше прежнего. -- Ну а... как ты держишься? Без женщины? Если не желаешь, не отвечай. -- Преотлично. Повторяю: чувствую себя превосходно, не имею ни малейшей потребности в потных поединках. В гармонии двух дыханий, отравленных гастритами и дуплами в зубах. Я, если можно так выразиться, сексуальный вегетаринец. Воздерживаюсь от мясной пищи. И позволю себе раскрыть секрет: если долго воздерживаешься, потребность сама собой уходит. -- Что-то не верится. Или твой кот на самом деле – кошка? Экзотично, конечно, но понять можно. Дражайшая половина, не требующая фундаментальных капиталовложений. Пища, допустим, не очень мясная, больше меха, но чем-то же ты должен сексуально питаться? -- Какие гадости ты говоришь, Ваня! Гадости. Я не хочу. Я просто не хочу. Разучился желать, хотя иногда чувствую, что все еще могу. Природа в свои 28, естественно, проявляется... Но как-то неявно. Что могу – чувствую, а что хочу – нет. Я пишу, ты знаешь. Отлично заменяет. -- И ты это твердо решил? Я бы тебя с такими девочками познакомил! Простаивают без дела. Кота б своего вмиг позабыл. Кот мистическим образом как раз в этот момент повернул голову в сторону журналиста. Угрюмо взглянул на него, пережевывая рыбу. Запомнил пакостника. Глазами пообещал отомстить. Отвернулся. -- Милостивый государь, глупостями я не собираюсь заниматься. Оставь, пожалуйста, в покое мои интимнейшие заботы. -- О’кэй. Гордей что-то не идет. -- Задерживается Степа. -- Сколько у нас без него? -- Набрали тысячу шестьсот тридцать долларов. Со мной расплатился репетируемый. Еще тридцать. Второй расплатится завтра. Еще двадцать пять. -- Я сегодня на мели. Еще десять. Больше не могу. Дня через три-четыре одно дельце собираюсь провернуть. Вот с этого навар будет. Помолчали. Философ налил еще по чашке, дал ледяной воды вприхлебку, открыл коробку киевской помадки. Кофе черный, без сахара, как у воспитанных людей. Но ведь глупо его несладким пить, да? -- Миша, можно один маленький нескромный вопрос? Один нескромный вопрос небольших размеров? -- Твой четырнадцатый нескромный вопрос за сегодняшний день – позволяю. -- Да. Так вот, неужели правда собираешься из-за одной философии пойти на душегубство? У меня -- ясно, у меня мать. И я бардак этот кромешный ненавижу. У Гордея – отец... У нас понятные, сиротские у нас причины... -- А что у Степы с отцом? Я как с вами в октябре 93-го познакомился, так лишнего не спрашиваю, сударь мой. Но это не означает, что вопрос о его... мотивах меня не интересует. -- Я полагаю, тебе не стоит про это знать. Неприятная история. А шибануло его здорово. -- Хорошо. Я не могу настаивать. Я тебе, конечно же, верю. Теперь по поводу философии, душегубства et cetera. Напрасно сомневаешься. Классика учит: старушек – топорами. Мне, как ты, любезный друг, знаешь, проценты у процентщицы отбирать незачем. У меня другое. Я ощущаю себя деталью огромного и невероятно сложного часового механизма... -- Винтиком? -- Чушь. Не перебивай. Представь себе, что механизм приводится в движение маятником. А за маятник борются две огромные силы. Две глобальные силы. Когда одна из них... перегибает палку, слишком долго задерживает маятник на своей стороне, механизм портится. И показывает нонсенс. Когда-нибудь все изнашивается. У всего есть свой последний срок. Придет конец и нашим часикам. Но до поры они должны работать естественным порядком. По программе, которая в них изначально заложена. -- Большим часовщиком, значит. -- Можно назвать и так. Я предупреждал: механизм чрезвычайно сложен. Детальки смонтированы таким образом, что находятся в динамическом равновесии. Хочешь – падай сюда. А хочешь – туда. Швейцарский секрет: система учитывает сумму всех падений, поворотов, ходов и действует на маятник. Маятник – на нее, а она – на маятник. В пользу одной силы или же совершенно обратной. На мой взгляд, маятник сейчас не то что задержался, он шизофреническим образом завис. Я делаю свой поворот в пользу правильного хода вещей. Вот и все. -- Не совсем ты мои сомнения рассеял... Не до конца. Мотив ясен, да... Но слишком рассудочный у тебя мотив. Мне так кажется. Или я чего-то не понимаю? У тебя, Миша, часовой механизм каких размеров? -- Твой вопрос показывает определенное понимание проблемы. Размеры? Они самые. Родные. Один маятник от Мурманска до... Зазвонил телефон. Кот нервно вздрогнул, но от рыбы не оторвался. -- Да. Я. Здравствуй. Евграфов тоже здесь. На завтра? На какой час? Сейчас я у него спрошу. -- Миша, он уже не приедет сегодня. Завтра, шесть вечера. Подходит? -- Порядочные деньги будут в пятницу. Возможно. Тогда и общий план обсудим. В субботу. В шесть. Насчет из чего будем. Вот это надо обсудить. -- Он предлагает в субботу, в шесть. Я? Я готов. Договорились. ...В прихожей, у двери. Евграфов сунул ногу в ботинок, поморщился, выругался. -- Больше ты мне сказок не рассказывай. Будто бы он у тебя не гадит! Горничная Катерина Савельева принесла им отведать маслят домашнего посола. Майонезную баночку. Улыбается. Кажется, кого-то из них двоих она не думала увидеть в дежурке. Это – по глазам, по едва заметному движению плеч. -- Попробуйте ребята. Я готовила сама. Потом скажете, черного перца не слишком ли много? Я беспокоюсь. Какой толк в переперченых грибах? Никакого толку в переперченых грибах нет. А если не понравится – выбрасывайте. На этот случай придется мне извиняться. Вы у меня будете главными пробовальщиками. Не подводите. «Что она мелет? Какие пробовальщики? Ей двадцать один год, что она мелет, дите малое? Как дурная! Что мелет, черт!» -- пробурчал, конечно, какое- то неразборчивое спасибо, как положено. А Михалыч давай нахваливать, как дед Мороз бородатый из детской кинокартины: -- Ай, славно! Ай, хорошо! Ай, молодец, Катерина! «Ай, подавился б ты грибом, Михалыч! Ай не в то б горло тебе пошло! Ай, был бы ты молодец тогда!» -- вслух же: -- Мне тоже очень понравилось. И вовсе не переперчила, -- а ведь заметила, услышала его слова, хотя и вдвое громче шумит Михалыч: -- Ай, пользительно! Ну, хозяйка! Ай да Катерина! Ушла. Еще не старый, подлец. И юбкам цену знает, черт седой. Выправка военная, порядочный еще мужик, трясца ему в радикулит. -- Михалыч, тебя кто в деды Морозы-то записал? -- Чего? -- Да так, ничего. -- Ты, парень, говори, да не заговаривайся. Тоже, шутник. «Еще ведь он бабам нравится, дуб стоеросовый. Крепок еще», -- Михалыч доедал ресторанную снедь, выданную к обеду. – «И сколько в него влезает, в бегемота. Другой бы уже запарился. А этот вот, знай работает, хлеборуб. Да. Еще картофелину закинул. Жует он! Силен жевать». Сменный администратор Маслов стоял на рецепции за всех. Обычно уходил он в начале обеда в соседнее кафе, брезгуя казенным харчем. Стоял Михалыч, затем подменял его Гордей. Степенный Михалыч любил обедать во вторую смену, не торопясь, основательно. Гордей, он молодой, ему пошустрить положено. Сегодня у Маслова разгрузочный день, порядок разрушился, ритуал трапезования пошел диковинным образом. «Ага!» – подумал Гордей. Вот, значит, как. Обед у них с трех до трех сорока пяти, а Савельева заходила с улыбкой своей, да и грибами солеными десять минут четвертого. «Да уж верно, так», -- Гордей делал выводы. -- Ты, Михалыч, извини меня за деда Мороза. Да. Ты уж меня за деда Мороза-то извини. Больно довольный ты сидел. -- Ага, -- Михалыч простонал. Бекон ему попался непослушный, тянул его едок и тянул, а жила все не рвалась. ...Вообще-то охране строго-настрого запрещалось подниматься на второй и третий этажи их маленького отельчика. Поднести чемоданы – это, конечно, да. Или, скажем, действительно что-нибудь случится. А если ничего не случится, да и чемоданы какие-нибудь не захотят наверх, то делать вам, господа охранники, в номерах и коридорах, прямо скажем, нечего. Недалеко ведь и до непотребства с горничными или невоздержанными клиентками. Гостиничные простыни, они, понимаете, невинным образом располагают... Катерину он застал в 212-м. Это была замечательная женщина. Среднего роста, полная, и круглолицая. Белотелая и вся какая-то... рассыпчатая, как порядочно сваренная картошка с маслом. Очень спокойная. Гордей за все пять месяцев ее здесь работы ни разу не видел, чтоб Катерина злилась или, например, злословила. От всяческих ссор, прямо необходимых и совершенно естественных в их женском смертоубийственном коллективе, верно, Бог ее берег. Ясно, Господь. Кто еще на чудесные дела способен, да чтоб не злое выходило? Кроме того, голос у Савельевой был не просто приятный или высокий, а ласковый. Была бы у Гордея мать, как у всех порядочных людей, она бы, верно, говорила с ним именно таким славным голосом. Да. С волосами Катерина, странное дело, не знала как поступить. Видно, толстая русая коса когда-то ее вполне устраивала. Ну а короткая стрижка совершенно ей не шла. Не шла ей короткая стрижка, хотя и с длинными волосами Гордей не мог себе представить Катерину. Ну, скажем, женщины любят, чтобы такая была круглая копна волос вокруг головы, как шар у одуванчика... Но получится тогда совсем уж по-уродски. Или мокрые перья... как у мокрой курицы. Тоже, фокус мне. Распущенные... да, это хорошо выйдет. Но не на работу же так ходить! Станут смотреть вовсю, это нехорошо. Бесстыдно как-то... -- Что? Что, Степа, какая-нибудь спешная работа? Застилает постель после уехавших жильцов. Повернулась к нему. В горничьем белом переднике, очень туго подвязан. -- Да нет, Катя, никакой срочной работы. Ничего такого... – он все подумывал, как это замечательно будет: с распущенными волосами. Дать им отрасти, снять заколки и распустить... Ужасно откровенно, даже дух захватывает. Итак у нее руки от самого плеча совершенно ничем не закрыты. Ничем. Совершенно ничем... Гордей почувствовал нестерпимое, болезненное желание взять ее немедленно. Прямо здесь. Положить на постель, развязать дурацкий передник, целовать ее руки, плечи, волосы. Он со стыдом почувствовал: кровь бросилась в лицо. Такая желанная! -- Катя! Не нужно помочь застилать? У тебя тут много работы... -- вот уж сказал, так сказал, понимай, как знаешь. -- Нет, что ты. Я сама справлюсь. Мне нетрудно... – глянула она ему в глаза и смешалась. Заколебалась как-то. Все никак не могла надеть наволочку на подушку. Сикось-накось получалось. Гордей придумывал, как бы ему ловчее уйти отсюда. Скрыться от напасти. Как смутительно! Невозможно вести себя так. Отвернулась от него. Надела. Повернулась. Вертит в руках пододеяльник. Мнет пододеяльник в руках. -- Я рада, что ты меня проведал. Понравилась моя стряпня? -- Да. Очень понравилась. Ты... не захочешь как-нибудь пройтись со мной по Москве? Дни стоят солнечные. Да. Добрые стоят деньки. -- Что ж мы будем делать, Степа? Об этом Гордей не подумал. Совершенно не подумал он об этом. Едва- едва решился он заговорить с нею о такой вот прогулке, а в подробностях, какие вещи надо будет делать, не представлял себе. То есть в полный ноль. Не имел никакого представления. Надо было хотя бы решиться поговорить с нею. А выдумки выдумывать, это он собирался потом. Однако вид у Катерины был спокойный и даже немного робкий. Сробела совсем. Тогда он ей и говорит твердым тоном: -- Да хоть бы и побеседуем, Катя. Да. -- А что ж, я согласна. -- Не договориться ли нам на майские праздники? Конечно, если ты что- нибудь другое не отложила на эти дни. -- Нет. Я уж повстречаюсь с тобой... Если ты мне позвонишь, -- она вынула из передничного кармана карандаш и написала телефон на листочке из календаря. Подавая ему записку, Катерина не рискнула вновь посмотреть в глаза. Не слишком ли она торопится? Она, кажется, присмотрелась к нему за эти месяцы. Хороший, должно быть, человек. Не пьяница, не хулиган, не злыдень. И... так сильно ее тянуло к Гордею. Очень сильно. Душа Катеринина трепетала в его присутствии. Гордей не стал попусту играть в игрушки: -- Конечно, я позвоню. И пошел вниз. А глаза у нее какие были? Какого цвета? Не посмотрел. В следующий раз обязательно надо будет посмотреть. ...что за это дело еще никого не сажали, в смысле за хитрости с таможней. Но ободрать как липку, пенями замучить, груз конфисковать или даже просто положить его «до выяснения» на склад... На сколько? Да на веки вечные. У клиента бизнес. Итальянец, Паоло Адриани. Этот стервец с Саратовской таможни, подполковник Агаджанов, конечно, жилу рвет не за державу. За бабки. Первый раз, как положено, наехал. Для порядка. Свет в лицо. Голос грозный. Понимаю ли я, что означает подрыв экономики? Потом, естественно, предложил решить дело по-людски, а я уже писал его. Не как лохи, диктофоном со шкаф размером, нет. Хорошая техника, совсем маленькая штучка, включил заранее. Но он тоже калач тертый, аккуратно говорил. Если до суда дело дойдет, черт его знает. Пятьдесят на пятьдесят. При хорошей защите он может вывернуться. Итальяшка вообще на ушах стоит: за что я вам плачу! Ваше юридическое обслуживание гроша типа ломаного... и т.п. Я нарыл кое-что на Агаджанова. Плюс кассета. -- А почему по-людски нельзя? -- спросил тогда Евграфов у старого и умного адвоката Якова Осиповича Мергеля, тоже из ментов. Лучшие адвокаты – бывшие менты. Самые лучшие – бывшие менты и притом евреи. Так уж получилось. Яков Осипович показал Евграфову кукиш. Журналист в этот миг ассоциировался у него с беспредельно жадным азером Агаджановым. Таким жадным быть нельзя. Но и судиться рискованно. Если статейку тиснуть, дело пойдет. Подполковник врубится: когда бабки на газету есть, значит и судью найдут чем убедить. Притом, газета, она как малый наезд. Не крутой, а так. Для острастки. От начальников своих он отбрешется, а цену, надо думать, скинет до разумных пределов. Что в статью? Ну, голос правды. Тоталитарные пережитки. Адвокат несчастного иностранца сообщает, что его клиента пытались запугать угрозами. 37-й год вживе, как в сталинском застенке – лампой светят в рожу. В смысле в лицо. Притом, коррупция и взяточничество процветают. Есть пленка. Вот характерные отрывки... -- Яков Осипович! Грамотно будет выразиться так: «У всякого здравомыслящего человека не может не возникнуть вопрос: если это не вымогательство, то что?» О! В самую точку. Аккуратненько его, гада. Нежненько. В твой «Столичный бизнес»? Не пойдет. Не солидно. Надо круче. «Комсомольская трибуна» – да. Это да. Это по всей России. Это прилично грохнет. Это да. Давай. Сколько? Четыре пятьсот за три машинописных странички? Да ты задираешь! Правда столько не стоит. Ведь чистая же правда... -- Яков Осипович. Я к вам со всем уважением. Но это коллективная кормушка. Все заинтересованные лица захотят получить свое. И Мергель уговорил клиента раскошелиться. Надо полагать, тысяч на шесть. Евграфов был экзотическим пунктом в его прейскуранте. В «Комсомольской трибуне» у Евграфова имелся налаженный канал – через отсекра. Отсектрису. Очень милая дама. Пиаровские дела, они грешат одной неприятностью: клиент платит за согласованный текст, а редакционные гниды всеми силами норовят его смягчить, обобъективить... С трудом доходит, что куртизанкам платят не за скромность. Отсектриса честно пробивала то, ну или почти совсем то, что давал ей Евграфов. Тот, в свою очередь, заранее обтесывал текст, чтобы уж никаких цеплялок, стружек, заусениц для закона и условного противника. Взаимовыгодный симбиоз честных и солидных партнеров. Многое, конечно, упирается в проблемы ценообразования. На этот раз отсектриса запросила с Евграфова ровнехонько те четыре пятьсот, которыми он располагал. Журналист всеми силами играл на понижение: трудный клиент, вряд ли согласится, средства строго ограничены, текст аккуратный, можно поджать немного... Дама, застенчиво улыбаясь: «Вы же понимаете, либеральные ценности только тогда сохраняют гармоничное звучание, когда их разделяют ваши коллеги...» Очень точная, мудрая, взвешенная формулировка. Тогда Евграфов тупо уперся: «Творческая интеллигенция не должна голодать!» Сбил до четырех. В четверг отсектриса дала отмашку: материал выйдет. Субботний номер. Порукой тому наше давнее плодотворное сотрудничество. Действительно, опытные люди не обманывают постоянных клиентов. Зачем рыть себе финансовую могилу? Разумеется, предварительные условия должны быть соблюдены в полной мере. Пятничное утро застало их обоих за приватной беседой при закрытых дверях. Отсектриса тщательно пересчитывала либеральные ценности. Проверяла их на подлинность. Евграфов собирался отдать в казну их боевой группы триста пятьдесят долларов... Из «Философского дневника» Тринегина: «МЫ В РОССИИ ...так страшно потому, что у нас в России все знают свою судьбу наперед. И кому что суждено, то и сбудется. Видно, Господь нам, русским, не только судьбы при рождении выдает, но и тихонько шепчет в ухо: так-то и так- то сложится. Можно, конечно, забыть о своей судьбе, но она о тебе не забудет. Можно попробовать обмануть ее, пойти каким-нибудь круговым обходом, оврагами, оврагами, да и мимо... Но ничего из этого не получится: одна морока и растрата времени. Уж как не вертись, как не хитри, как не бегай кругами, а от судьбы не уйдешь. Упорствовать – хуже всего, так шибанет, уж так шибанет, не оправишься, хотя бы и жив остался. Надо смиреннее, надо пережить свою судьбу. После нее открывается неопределенность, которая может подарить как одно сплошное горе и падение, так и билет на удачу и счастье в мире сем. Если это, конечно, не самое страшное и невозвратное: ранняя гибель. Достоевскому, например, повезло. Судьба ему – каторга. В молодые годы скоротал он свою судьбу среди кандальников, и ладно – писателем сделался. А вот Пушкин все бегал-бегал, все веселился, ему на роду было – нестарым сгинуть, так он веселился, пока срок не вышел, а там отдал свое. Некрасову Господь судил – в самозванцы. Тот в самозванцы и вышел, а как павлинился, как гриву распускал, все петухом соловьился. Да только за версту от его гроба лжедмитриями тянет. Моя судьба – бедность, безвестность, неуслышанность. Это пережить – как перепрыгнуть – невозможно. Это – до последнего часа, так уж отпущено, больше не дадут. И я все хорохорюсь, все деньжонки наскребываю, все статейки пописываю... Бегаю от судьбы. Да куда сбежишь, она все равно засасывает меня, как вязкое беспощадное болото. Надо поторопиться, успеть кое-что, дальше будет хуже. Дальше меня по жизни вести будет смирение». ...сорок долларов ему нужно было оставить себе, чтобы дотянуть до официальной зарплаты в «Столичном бизнесе». Семьдесят будет стоить девочка с Тверской. Отсектриса, очень красивая, внимательная к своему телу женщина – кремы такие, сякие, эдакие... – в постели оказалась бревно бревном. Евграфов уже в третий раз тщетно ожидал чуда: что эта прекрасная холеная плоть полыхнет, наконец, пламенем дерзости и откровений... Ужасно старался. Перебрал все лучшие разделы своего арсенала. Ан нет, плоть все ожидала, что новенького он отчубучит, встречая каскады гомерических усилий Евграфова вялыми помахиваниями плавников. В решающий момент плоть зажмурилась, пискнула и расслабилась. Журналист едва поспел за нею... С утра пораньше женщина восстановила косметическую оборону от мира, оделась и на прощание сказала ему: «Ты был великолепен. Я еще никогда в жизни такого не испытывала. Какое счастье быть твоей любимой! Ты не представляешь. Эта наша громокипенная страсть... О! Помнишь, у Игоря Северянина? Я буду твоей эксцессеркой». Когда дверь за ней закрылась, Евграфов запоздало подумал: стоит нагнать эту свистушку и сказать ей что-нибудь не менее оскорбительное и издевательское. Потом он понял: ба! эта древесина женского пола и впрямь загорелось... через шесть часов после оргазма и только в мыслях; она ведь серьезно. Что ж за супруг у нее! что за любовники – прочие, кроме него! что за умельцы полумертвые! К чему приучили бедную несчастную женщину, блюз у нее идет за брэйк. Но все прочие мысли перекрыл светлый образ дара, который непременно будет преподнесен вечной женственности по результатам следующей отчаянной попытки вдохнуть душу в дуб. Евграфов считал свои шансы на успех вполне сравнимыми с перспективами, открывающимися перед неопытным некромантом в крематории. Безумство храбрых, конечно толкнет его на это экзотическое по своей безнадежности мероприятие. И тогда наиболее вероятный исход потребует пристойной фиксации. Дар. Непременно дар. Символический. Скромный тортик. Шоколадный. С грибочками наверху. Сейчас он называется «Сказка». Но прежде, когда многие еще помнили, из чего именно выросли воздушные грибочки, его именовали точнее – «Полено». Почувствуйте разницу! Евграфов чувствовал непобедимое отвращение к собственной коже, измаранной столь бездарным love-making’ом. Ему предстояло пройти очищение у честной и деловитой московской проститутки. Еще сорок долларов на номер в гостинице, а также еду-пиво-курево. Он жалел собственные деньги, поэтому всякий раз, прибегая к услугам этой ветви столичного сервиса, проявлял большую разборчивость. Журналист отыскивал избранницу по трем критериям. Во-первых, конечно, не должна быть проститутка совсем уж некрасивой. В среднем, среди тех, кто хоронится по автомобилям, подпирает стены в отстойниках и прямо скучает на тротуаре, столько же красоток и дурнушек, сколько их среди тех, кто проходит мимо «точек», бросая гневные и презрительные взгляды из-под удлиненных ресниц. Иными словами, очень мало красоток и очень много дурнушек. Евграфов умел довольствоваться средним слоем. Во-вторых, у обслуживающего персонала не должно быть хищных или кислых лиц. Стоит ли нанимать сотрудницу, которая за твои же деньги будет относиться к тебе как к мерзавцу, а не как к работодателю? В-третьих, ожерелье тверских точек – это бизнес, а не романтические приключения. Евграфов прекрасно понимал, что для подавляющего большинства барышень он будет играть примерно ту же роль, что и станок для токаря. Поэтому задавал кандидаткам один вопрос: «Ты сама можешь получить удовольствие или только работаешь?» Кто-то мялся, не решаясь выразить всю полноту своего отношения к новоявленному кретину. Кто-то честно говорил: «Работаем, мужик». Кто-то бочком-бочком да и подальше: каких еще концертов потребует, извращенец чертов? Золотую жилу представляли собой те, кто отвечал, внимательно рассматривая грузного лысоватого клиента лет тридцати-тридцати пяти, с виду россиянин и не бандюган: «Зависит от мужчины». Люда. Вполне приличные ноги. Чистая кожа, открытая до очень высоко серебристыми шортами. И не слишком худые. Крашеная блондинка. Одна, кажется, среди смугловатых и угрюмых хохлушек, северная белянка. «Россияночку хотите? Па-анятно. Рекомендую. Хорошие отзывы от клиентов. Размер груди большой. Не пожалеете», -- исполняла рекламные танцы мамашка. Удивительно спокойное, доброе лицо. «Зависит от мужчины», -- ответила ему Люда из Переяславля Залесского... Она стоила сто долларов. Не «отъезжала» за меньшее. Во всяком случае, так уверяла мамашка. Придется урезать долларов на тридцать взнос в общую копилку. «Да что ж я за человек такой! Какой нетвердый человек! На святое дело собираем, а я их на бабу, на бабу! Что я за тряпка, и не террорист и не бабник до конца, прямо не в городе Богдан, не в селе Селифан, черт его дери. Не стану тратиться на нее», -- подумал Евграфов и расплатился. ...В номере они разыграли как по нотам большой ознакомительный загиб, который с доброй неизменностью звучит между джентльменом и леди, когда леди – только что арендованная проститутка. Он: кем ты была там, у себя в Переяславле? Дети есть? Надолго ты здесь? А почему развелась? Да, я отлично понимаю, что на ребенка не хватает, иначе и не заработаешь, как здесь. Я понимаю. Уедешь месяца через два? Родня не знает? Понимаю, да, тебе там еще жить и жить, это здесь никому нет дела, а там – ничего хорошего. Да, небольшой город, все на виду. Судьба может не сложиться. Я понимаю, ты сюда не вернешься, разве совсем уж тебя прижмет. За кого ты там числишься? Как бы на столичном базаре подрабатываешь? Понятно. Пил? Бил? Денег не носил? Супружеские обязанности нарушал? Бил и не носил? Какой же он после этого мужик! Да, не повезло тебе. Все несчастья на твою голову. Я понимаю. Она: ты женат? А раньше был женат? А дети есть? Ну, если не обязательно же от жены, всякое бывает. Наверное, еще не встретил настоящую женщину. Еще ищешь. Ты знаешь, я так изменилась, когда приехала сюда. Раньше я была такая неопытная девочка, ничего не понимала. Теперь я многое в жизни поняла. А кем ты работаешь, здесь, у себя в Москве? Как хорошо обоим! Не надо рассказывать, до чего сильно любят они Ахматову или Пушкина. Ему не требуется выдумывать, как много он зарабатывает. Ей не нужно намекать, какая замечательная из нее выйдет хозяйка. -- Что ты любишь в постели, что у тебя чувствует лучше всего? Засмущалась. Лучше ты расскажи. Что у меня чувствует? зачем это тебе? Так сразу мне неудобно. Вот если бы мы были больше знакомы. Если бы мы встречались... -- Мы здесь на одну ночь, а потом, скорее всего, никогда не увидимся. Мне будет приятно, если ты тоже неплохо проведешь время. Я? Я тоже расскажу. Ну, давай. Рассказала. Он сделал. -- Ты почему не кричишь? Зачем губу закусываешь. -- Я не хотела тебе показывать, первый раз тихо кончила, потом уже разошлась. Ты скажи лучше, кто кого купил? Ты меня или я тебя? Смеются. -- Хорошо бы все к нам так относились. А то, знаешь, такие попадаются... -- Я от тебя ничем не отличаюсь. И те женщины, которые на Тверской ни разу не стояли, тоже не отличаются. Мы все что-нибудь продаем: я -- голову, тот парень – кулаки, третий – язык, ты – тело. Мы все проститутки. Это какой-нибудь крестьянин до революции не был проституткой. Он оставлял себе часть того, что сам сделал, а не плату за услуги... -- Ты один живешь или с родителями? Почему мы к тебе не поехали? Журналист не любил засвечивать адрес. Но вопрос Люды неожиданно задел совсем другое. -- Отца, знаешь, никогда у меня не было. Умер он, когда мне был всего годик. А с мамой получилось несчастье. Я родом из Заокска. Ты из Переяславля, я из Заокска. Не московские мы, носа не дерем. Я тут учился в университете, потом работать начал. А маму не успел забрать. Несчастье вышло. У нас был частный дом. Мы жили на окраине. Небольшой дом, крыша тесовая. Хороший старый дом, просторный. Администрация решила эту улицу снести, каменные дома построить. А хозяев временно поселить в здание, где раньше школа была. Окон нет, толчки раздолбаны, паркет выцарапан, какое там житье? Это же нормальные обычные люди, моя мама и еще пять семей. Они в милицию, а им: да, принято такое решение. Поживете с полгодика, переселим в новостройку, только в другом месте. Зиму там жить! В школе! А что им потом дадут, когда нет в районе новостроек. Нет, и все тут. Все знают, что нет. Администрация: ну, не беспокойтесь, что-нибудь подберем. Они в газету, а им: мы не можем, сами под богом ходим. Что делать? Как сопротивляться? Слухи пошли, будто это бандиты для каких-то коттеджей землю от лохов очищают. Потом правдой оказалось. Хороших денег начальству дали. Наши не выезжают. Как же так, думают. Не по-человечески. Как же так можно! Им свет отключили. Потом стали к ним приходить здоровые быки, обещали ноги-руки повыдергивать, если будут упрямиться. Они опять в милицию, им: факты не подтвердились. Мать, она в другой жизни выросла, ей невдомек, что защищать ее никому не нужно. Даже мне ничего не написала, думала, наверное, утрясется. Среди бела дня, прямо на улице голову проломили. Никто не помог. Все знают, кто голову проломил, а ничего никто не сказал, испугались. Я приехал, она у соседей, не говорит совсем, язык отнялся, трясется вся. Еда изо рта падает. Ты понимаешь, у нее еда изо рта падает! У мамы. У моей мамы! Скоро мы ее схоронили. И даже виновных никто не искал. Сговорились, гады. Я тут, в Москве на них управу хотел найти, да где там, сила солому ломит. У них тут своя рука, с первого рабочего места уволили меня. Предупредили, что как с мамой... Заплакал Евграфов. -- Сволочи, какие сволочи! Какие сволочи, Люда! Я все не верю, что так бывает. Какие же они сволочи! Какие сволочи, гады! Она гладила его по груди ладошкой. Гладила совсем неправильно, профессия все-таки накладывает свой отпечаток. Люда хотела успокоить его, утешить. Смотри, как пригорюнился. Бедный, бедный. Хороший, бедный. Но гладить успокаивающе то ли разучилась, то ли еще не научилась к двадцати годам. Поэтому пальцы ее непроизвольно выводили на Евграфовском теле сумбурную мелодию возбуждающей ласки, задевали соски. Он прижал маленькую ладошку своей, большой... -- Ну что ты. Ну что ты. Конечно, они сволочи. Стрелять их надо. Мне дочь кормить нечем, конечно, они сволочи. Ну. Все будет замечательно. Бедный ты мой сирота. Успокойся, ну что ты. Прижалась к нему. Душа родная. Полежали так. И вправду успокоился. Открыл две банки пива, одну дал ей. Рассказал анекдот. Немного погодя Люда высвободила руку и принялась потрогивать его. Поцеловала в шею, куснула мочку уха. Открывает, стало быть, второй цикл. Понравилось ей. Евграфову уже не хотелось. Он бы и кончил во второй раз, но только не под мысли о матери. Нехорошо все-таки. Перевернул ее на спину. Понежил пальцем подбритый пушок между ногами. Поцеловал. Нащупал языком клитор. Поработал с клитором. Стонет. Норовит устроить его голове крепкое бедропожатие. Очень приятное чувство. Ей хорошо. Вскрикнула. Восхитительно! Евграфов ввел два пальца внутрь и сделал круговое движение, не переставая работать языком. Очень технично получалось. Кричит, кричит! Молодец, девушка... Она хотела с ним встретиться еще раз. А если можно, еще, еще и еще раз. Приличные клиенты, с которыми можно расслабиться – большая ценность. Она готова сделать скидку. Ее телефон... Он машинально записал семь цифр, зная, что никогда не позвонит. Больше всего Евграфову нравилось в женщинах то удовольствие, которое он умел им доставить. Он наслаждался их криками, хрипами, визгами, воплями и словами благодарности постфактум. Его собственный оргазм очень мало зависел от усилий прелестниц. Журналист научился получать оргазм почти в любых условиях и даже от самых бревенчатых избушек. Он собирал маленькие клочки их любви, ненадолго вырастающие из качественно удовлетворенных желаний. Он любил, когда его любили. Евграфов отпустил ее утром, дал денег на такси. От вчерашнего куша у него оставалось триста пятьдесят четыре доллара, частично в рублях. Чих! Чих-чих! -- Евграфов сунул пистолет в карман. С пятнадцати метров он не попал в пивную бутылку. Винная разлетелась вдребезги, а вторая пивная лишь покачнулась. Неужели отскочило? Гордей поднял ее, повертел в руках. Нет, металлический шарик проделал аккуратную дырочку и катался теперь по дну бутылки. -- Видите? Как пробило! Хорошая вешь, может пригодиться. Гордей повертел еще немного и мрачно изрек: -- Дерьмо твоя пневматика. Присели на лавочке. Глухой сектор Сокольнического парка, будний день, с утра моросит. Белка вьется на ветке, совсем близко. Любопытничает, как штатный осведомитель. Евграфов начинает рассказывать, что вот, есть другая отличная идея, у него приятель – дипломированный химик, хвалился, что взрывчатку хоть на спор сделает. Гордей молча вынул две десятидолларовых банкноты и протянул философу. На мол, казначей, положи в свою казну. -- Ваня, -- говорит философ Евграфову, -- ты просто скуп. Но порядочное дело по дешевке не сделать... Ты хоть представляешь себе, сударь мой, чем это чревато: халтурить на подготовке теракта? Журналист принялся перебирать дензнаки во внутреннем кармане куртки. Движения евграфовских перстов красноречили: не хотелось ему вынимать все и отсчитывать. Неудобно показывать, сколько он решил оставить себе. -- Ваня, -- мурлыкал Тринегин, -- диссиденты планировали как-то убить Хрущова. Застрелить на проспекте Мира. Они отказались от этой идеи только по одной причине – не нашли настоящего оружия. Хотели добыть винтовку, но не смогли. У них была мелкашка, но они не решились на дело, побоялись... -- Не дави на психику. Сколько у нас на сегодня в казне? -- Со Степиными – тысяча семьсот пять долларов. Евграфов как-то особенно заулыбался. Внутренний хранитель финансовых секретов, надо полагать, нашел компромиссный вариант между чувством долга и стремлением к счастью. -- Вот еще двести девяносто пять. Для ровного числа. Гордей молча курил, ему хотелось послушать философа. Что у того на уме. Может, что-то новое выдумал. Неглупый человек. Да. Философ затянул свое соло: -- Поначалу я тоже склонялся к взрывчатке. Только не к самопальной, а настоящей. Полагаю, можно ее приобрести у каких-нибудь строителей... Молчит Гордей. -- ...или геологов. Не знаю. Это предположительно. Сделать адскую машинку со взрывателем, бросить ее в машину или как-нибудь подложить. На дороге, в доме или офисе. Как-нибудь так. Но потом я понял, сколь велики затруднения. Как все это мастерить, я совершенно не представляю. Возможно, у кого-нибудь из вас есть полезный опыт, близкий к названной сфере? Гордей молча помотал головой. Нет опыта. Евграфов: -- Я на журфаке в течение двух семестров изучал спецкурс «Подрывные операции в тылу предполагаемого противника». У нас даже лаборатория особая была – по бомбам. Такие профессионалы материал давали, ты что! Джеймс Бонд отдыхает. -- Если я правильно понял твое высказывание, Ваня, ты не практиковал работу со взрывчатыми веществами... -- Ты! В стройбате два года отслужил, а нас спрашиваешь! -- Я убедился в том, что действительно не упустил ничего важного из твоих слов. Тогда я продолжаю. Бросать такую самоделку – верная гибель. Как у грешных народовольцев. С другой стороны, я также не представляю себе, каким образом пронести ее внутрь офиса или дома. Там ведь охрана. И, по всей видимости, в несколько слоев. Какие-нибудь камеры в стенах... К чему там крепить? К унитазу в туалете? К рабочему столу на виду у хозяина этого стола? По некой гипотетической стене карабкаться, чтобы зацепить дьявольский подарочек за форточку в его кабинете? На глазах у всей Москвы! -- ...договориться с секретаршей хозяина стола, чтоб она в лифчике пронесла. Нет! В трусиках пикантнее. -- Ваня! О чем ты говоришь. Я окончательно понял, что стою на неверном пути, когда взвесил следующее обстоятельство: мы ведь не имеем ни малейшего представления, какова должна быть доза динамита для каждого из этих случаев... Разнесет один лишь оный унитаз или полквартала? Я уверен: взрывчатка нам не сослужит доброй службы. -- Слава богу, Миша. Я как подумаю: подбросить это самое ночью на дорогу и ждать в кустах, когда проедет искомая машина... или в асфальт вкапываться среди бела дня... Самое оно. Или по стене. На вакуумных присосках. Прошкандыбать. Тоже хорошо. Гордей молчит. Белка уже рядышком. Для чего ей такие длинные уши? Повинуясь какому-то бесконечно древнему инстинкту, троица, не сговариваясь, пересела на другую скамейку. От греха подальше. Тринегин, к евграфовской сорочьей натуре привычный, продолжил, как ни в чем не бывало: -- Таким образом, я пришел к однозначному выводу. Необходимо приобрести стрелковое оружие. Пистолеты, например. Лучше всего – винтовку с оптическим прицелом. -- Не лучше всего, -- наконец разомкнул уста Гордей. – Вовсе нет. Я кинокартину смотрел. Там мужик легко так винтарь с оптикой и глушителем на базаре купил. За пять штук баксов. Пяти штук нет – ладно, еще поднатужимся, сбросимся, как-то соберем деньгу. Базара такого не знаем – обратно, ладно, поинтересуемся, не как в кинокартине, не так этот просто, но все ж таки найдем. Найдем. Да. И деньгу как-то соберем. Но такое дело, кто нам такой винтарь продаст, он, я мыслю, особенный человек. Такой особенный, что, может, стуканет. Может, там такой снайперский винтарь специально для лохов положен. Покупайте, радуйтесь! Менты его подложили, а ты его за пять штук баксов. Или сколько. А его менты подложили. Посажают запросто. Откуда снайперскому винтарю вот так просто взяться? -- Может, из гранатомета шарахнуть? -- это осведомился журналист. В деловом таком тоне. Как деловой. -- Ну ты его купил даже. Да. Обращаться умеешь? И я нет. И философ не по этому делу. Пистолеты, ясно, не тово... не подойдут. Не подходят пистолеты. Не идут. Тринегин: -- Отчего ж? -- А того, что стрелять с них уметь надо. Руку ставить. Чтоб не дрожало ничего. Прицельная дальность у ПМ – ну так двадцать метров. Или тридцать. По книжке, так обещают полста метров. Но это вряд ли. Это для умельцев, кто много тренируется. Меня вот отец немного учил. Я ни разу в яблочко не попал. В тире, спокойно, с двадцати пяти метров не попал ни разу. А вы как, в руках, я так мыслю, ПМ не держали? Кивают. Да. В смысле, не держали. -- И мы по машине. Не в окно ж офисное! И по машине, она ведь едет, притом вся железная, лупить и лупить. Может, попадем. Хрена с два. Хрена с два попадем. Оружие надо знакомое. И чтоб наверняка. Автомат нужен. В смысле, калашник. Всем с него стрелять приходилось. Так, да? -- В армии приходилось. Хотя и не часто, -- это Тринегин. -- Ну и мне. Разок другой. В студенчестве. На военной кафедре, -- вторит ему журналист. -- Стрелки еще те. Я тоже не ахти. Но мы их пулями засыплем. Чтоб двадцать мимо, да хоть одна в цель. И хватит. И ладно. Да. Чтоб хоть одна достала, больше не надо. Там тридцать патронов на рожок. А в ПМ – всего восемь. Разбирать-собирать-заряжать все умеют. Учены. Как положено. Вот из чего долбить надо. Из калашников. Евграфов, тем же деловым тоном: -- А прицельная дальность у калашника какая? -- Для города всяко хватит. Но лучше, ясно, чем у ПМ. -- Милостивые государи, сколько подобная покупка может стоить? -- Не знаю я. Надо поискать. Поспрашивать. Только осторожненько. Точно, надо два калашника. Да. Ясно, два. Для верности. Тринегин и журналист с этими рассуждениями согласились. Вроде, все правильно. Пошел дождь. Никто не обратил на него ни малейшего внимания. Зябко. Шли, погруженные в мысли о том, как бы достать искомое. Где бы купить. В полном молчании шагали минут десять или пятнадцать. У главного входа в парк Гордей, словно очнувшись от сна, произнес: -- А ТТ я вовсе никогда не видел. И Стечкина не видел, там патронов много. И «Гюрзу». Так что калашники нам надо... Катерина с Гордеем не дотерпели до майских праздников. Как-то выходными отправились кататься на кораблике по Москвареке. Еще холодновато, ветрит. Из-под острого железного носа разбегаются по волнам щедрые усы. Людей немного. Он усадил Катерину поближе к борту, к воде, любоваться. Она сидела-сидела, да и положила ему голову на плечо. Отдыхает женщина от своих забот-тревог, высокое небо над нею. Гордей молчит, она тоже. Такая у них получается беседа. Да и что тут говорить-то? Не то, что бы он испытывал какое-нибудь особенное счастье. Да и желание, такое сильное, как давешнее, Гордея вовсе не мучило. Нельзя сказать о его сердце, будто бы в нем занималась необыкновенная пылкость. Медленный мужик Гордей, нескорый на сердечные перемены, член его душе не указчик. Так что свидание это, приятное, конечно, до вечных мерзлот гордеевских, однако, не добралось. Да. Но одно – правда: сколько времени после отцовской кончины прошло, а немножко легче ему стало только в этот день. ...Граня ему должен был. И очень много притом. Этот стандартный спальный район на двадцать московских улиц до смертельной дрожи боялся военно-спортивного клуба «Факел». Четыре десятка «афганцев» и близких им по духу парней время от времени немного расслаблялись. Общество им прилично задолжало. Платить никто не собирался. Выдумали образ буйных придурков, чтобы иметь повод шарахаться в сторону и не платить. Не платить. За ужас войны, за увечья, за всю огромную черную и, как оказалось, бессмысленную работу – не платить. Ну что ж, сорок буйных придурков раза два-три в год входили в роль, назначенную им скупыми гуманистами. Если б не «Факел», если бы просто группки молодых людей, быстрых в движениях и обделенных доброй судьбой, то району пришлось бы еженедельно утирать горючие слезки. Уж очень много таких собрало здесь общежитие местного вузика с лечебно-спортивным уклоном. Ан нет, не понимали люди своего счастья, когда двум-трем вовремя не убравшимся с дороги уважаемым господам наносили легкие телесные повреждения. Где- нибудь вечером 23 февраля. Или на вэдэвэшный день. Нет, положительно, счастья не понимали: ведь это два дня, а не круглый год. Клуб держал в кулаке всю когорту железных; отпускал иногда и лишь на чуть-чуть. Но как хочется должникам, да еще боящимся кредиторов, цапнуть разочек... Порода такая. Дворняга, она редко задумывается о том пинке, который последует за укусом. О сломанной лапе, скажем, или о ребрах сломанных не думает вовсе... Евграфов зашел в «клуббункер». Где-то внизу щелкали металлические блины на штангах, хекали спарринги, жила своей веселой жизнью ударная техника. Младшой сидел за столом, попивал пивко. Нога на столе, а на ней – вторая нога. Качается на стуле, продает абонементы тем, кто не струсит их купить. -- Добрый день. -- День добрый. – Евграфова всегда поражало в таких местах одно и то же: сообщество железных, в ядре своем грубое и страшное, на поверхность, для общения с внешним миром, неизменно выталкивало очень вежливых людей. Никакой матерщины, никаких взглядов-ударов. Все тихо-мирно. Здравствуйте. Добрый день. Ребята тренируются. Ну что вы, какой криминал! Какие палатки на рынке! Какие наркотики! Я их всех знаю давно, никто на это не способен. Ну что вы. Это преувеличение. Не слушайте пустых басен. -- Но только очень желательно, чтобы пришелец извне сразу точно определял, как ему дальше себя вести. Тут уж или: «Ты и я – мы одной крови», или принять вежливую холодность, не заходя за такую оградку ни на шаг. -- Вам вежливо сказали, как и что? Вас ведь не обижали, не грубили вам, да? Так что ж ты, гнида, залупаешься, когда с тобой как с человеком! Н-на тебе... -- Простите, где я мог бы найти Граню? -- Алексея Васильевича Гранина? -- Совершенно верно, Алексея Васильевича. -- Не знаю. С утра был. Теперь, кажется ушел куда-то. -- Прощу прощения. Я звонил ему, мы договорились о встрече. Быть может, мне стоит его подождать? Младшой покачался еще немного. Молча. Хлебнул пивка. Все хмурился, брови подозрительно изгибал. Фасон, его и на плахе надо держать. -- Возможно, Алексей Васильевич обедает в кафе «Фортуна». Это у самого метро... -- Да, я знаю. Младшой говорил, не глядя на Евграфова, не обращая внимания на его реплику, не прерываясь: --...Или подождите здесь. Посидите. Он будет примерно через час. -- Спасибо. И пошел в кафе его поискать. Несколько месяцев назад Граня и еще какой-то железный попали под суд. Как там оно и что там оно было – темное дело. То ли они изрядно побили некорректно сделавшего им замечание гражданина, а потом потерпевший спустил на них двух бульдогов. То ли гражданин некорректно спустил своих огромных собачин в ответ на сообщение по поводу собственной неформальной сущности, и уж за этих псин, в свою очередь, получил сполна. В состоянии глубокого аффекта Граня проделал ему косметический ремонт внешности. В первом случае Гране с подельником грозил срок. Во втором все еще могло обойтись. Какой-то там фонд помощи «афганцам» купил у родного «Столичного бизнеса» полполосы, чтоб газетчики сделали материал в защиту, ну, понимаете, итак бедных ребят били-ломали, а тут еще и на гражданке спокойно жить не дают. Евграфов заинтересовался судьбой бульдогов, как они там, сыты ли, поев человечинки? Собачушки пребывали в плачевном состоянии. Лапы-челюсти у них утратили способность как следует функционировать на очень долгий срок. Граня сказал ему: «Я такое видел, мне эти собаки – ровно ангелы небесные». Из чего следовало (материал «Волкодавы убивают солдат», № 53 за 1998 год): «вряд ли потерпевший мог защитить свою честь и достоинство при помощи столь слабого средства; а поскольку он заявил, что появление могучих животных остановило юных убийц», то... врет, похоже. Но это была еще совсем не помощь. Евграфов потолковал с железными: лишняя растрата денег, реально. Газета не поможет, больше шуму. – А что поможет? -- Адвокат есть. Со связями. Обратится к судье адресно. – Человек надежный? – Известный человек, работает, как положено. – Не темни, братишка, сколько просишь за контакт? Евграфов подумал-подумал. История эта ему не нравилась. Редким надо быть подонком, чтобы псами травить людей. Такая вот получалась этическая сердцевина у ситуации. Короче, даром дал контакт. Адвокат и вправду сделал дело. Во-первых, надоумил изменить показания: гражданина в глаза не видели, собак тоже. Жена его подтверждает? Заинтересованное лицо. Телесные повреждения кто нанес? Бог весть. Сама и нанесла. Сковородкой его, утюгом, носи, типа, зарплату. А собаки? А чо собаки, они же по его словам нас остановили, так чо, в таком инвалидном виде они, типа, нас гоняли? Вы поглядите: трое парней говорят конкретно – мы на адресе пиво пили. Не было нас, не знаем, не видели, чего он обозлился! Путает с кем-то. Да и судья как-то помягчел, стал очень понимающим. Человечным стал судья. Восстановил истину, Граня вышел во всем оправданный. Сам звонил Евграфову: там мол и так, в случае чего, проси помощи, окажем. ...подсел к ним за столик с кофейком, уже доедают. Вокруг почти никого, слава богу. -- А-а! Приехал, ну молодец. Ты как вообще? -- рядом с Граней сидит странный парень, восточный по виду, глаза с чудинкой, как у наркомана- стажника. В университете Евграфов научился отличать одну среднеазиатскую национальность от другой. Не наверняка, но очень близко. Среди узбеков иногда попадаются очень женоподобные юноши. То есть лицо – как у мужика, мыщцы нормальные. А вот голосок – голосок тоненький, фигурка такая... ладная, походка с покачиванием бедер и все движения... ну вы поймете: вот сидит мужчина за столом, глаза в тарелку уставил, к нему обращается, он лицо свое к говорящему поворачивает, что, мол? -- а женщина глаза до половины прикрывает веками, она лица на звук не повернет, она веки поднимет. Словом, восточный этот человек сидел как-то по-женски и очень характерно работал веками. -- Нормально. Я тут хотел одно такое дело обсудить... – говорил же по телефону, дело с заковыкой, секретное, значит, дело. Восточный засмеялся: -- Мои уши ему не нравятся. -- Ваня, ты не меньжуйся. Узбек свой, у меня от него секретов нет. Вот так-так. Узбек, значит. -- Я прошу прощения, может я и не по адресу. Но если так, вы меня простите. Одному другу моему сильно задолжали. Хотелось бы порядок навести в этом деле, -- чем больше Евграфов говорил, тем плотнее к его горлу подступал страх. Не в то он место приехал. Не будет тут никакого дела. Сидят, подхихикивают. Как бы вообще беды не вышло. – Так вот там с серьезными парнями придется разбираться. Не могли бы вы как-нибудь посодействовать в приобретении ствола. Если это, конечно, возможно. Узбек яростно глянул на него из-под своих длинноресничных век: -- Так какого ты к нам лезешь! Мы тебе что, оружейная лавочка? Или мы тебе бандюганы? -- Тише, тише ты. Он хоть и не наш, но я его знаю. Нормальный мужик. Не трогай ты его. Евграфов заметил только маленький фрагмент движения. Гранина рука – куда-то в сторону Узбека. И не столько уже увидел, сколько почувствовал, как ладонь легла на ладонь и нежно успокаивает: ну что ты, что ты, совсем не стоит волноваться. -- Ваня, я тебе честно скажу. Если б это был не ты, вообще никаких базаров про такие дела. Пинками бы. Но раз ты, тогда учти, если что-то там пишется, то вот я сейчас приемник врублю (врубил), и не запишется ничего. Да, командир? Теперь, сразу предупреждаю, мы тоже серьезные ребята, мы в случае какого-нито стучалова конкретно тебя найдем. Ты не обижайся, иначе нельзя. -- Да я понимаю. -- Слушай, хочешь «муху» продам? Исправная, хорошая «муха». За двадцать тысяч рублей хотел, тебе за семнадцать отдам. Хочешь? Что это за «муха» такая, он доподлинно не знал. Наверное, что-то вроде гранатомета. И поскольку в их раскладах гранатомет учитывался как хорошая, но небывалая возможность, Евграфов спросил: -- А он вообще со сколькими зарядами? Смеются. -- Да ты, браток, совсем не того. Не врубаешься. Это просто труба и хлопушка. «Муха» -- одноразовая. Как шприц. И тут он отчетливо понял, что для разборок из-за долга никакая «муха» не нужна. Нет, по идее совсем не нужна никакая «муха». И еще того хуже, если местные ребята будут знать, что продали ему эту самую «муху», а через месяц из такой вот трубы с хлопушкой положат какого-нибудь видного подонка. Телевизоры, радио, то се, а ну как спохватится кто-нибудь? Информация пойдет. Все мы такие верные дружные, хорошие ребята, но информация в таких случаях все-таки идет. Часто идет. И Евграфов засуетился: -- Да нет, ребята, ну кого мне подрывать? Мне разобраться... -- Граня, ты видел, как у него глаза... Ты, кент, глазами на себя стучишь. -- Ну а чего ты хотел? Есть ПМ и восемь патронов. Тебе – ниже цены, за полтонны баксов. -- А калашника у вас не найдется? -- Ну ты серьезный какой. На что тебе калашник? Шпану дворовую гонять? -- Там не шпана. -- Друг, извини. Есть калашник. Есть хоть пять калашников. Две тонны ствол. Но тебе я такую машинку не продам. В этот момент Узбек затрясся в беззвучном смехе. И все хитро так поглядывал. Знаем, мол. И смеется, как сумасшедший. Евграфов всеми потрохами ощутил, насколько правильно было б прямо сейчас убраться отсюда. -- Отчего ж не продашь? -- Если это такие серьезные пацаны, они тебя с другом просто размажут. Размажут и поинтересуются, где ты ствол добыл. Только не пой мне тут, что ничего не скажешь. И не лечи меня, братишка. Ты, командир, не знаешь, как они тебя спросят. Они тебя так спросят, ты им маму родную сдашь. Ты же по натуре не блатной. Ты лох, прости меня, не обижайся, но все эти игрушки не твои. Ты никаких понятий не знаешь, они тебя в минуту расковыряют от пасти до письки. А мне лишние неприятности не нужны. ПМ продам, скажешь на рынке купил, у ветерана купил, блин... Узбек, беззвучно смеясь, стал раскачиваться на стуле и постанывать – как бы от попыток не расхохотаться вслух. -- ...Ваня, приезжай по другому делу. Или я тебе позвоню, если совсем бабок не будет, продам калашник. Сейчас есть бабки, не хочу в дерьмо вязаться. Но тебе ведь скоро калашник нужен? -- Скоро. -- Тогда извини, не получится. Я тебе останусь должен, заезжай если что. Но тут не такое дело. -- Я понял. Без обид. -- Может я пришлю тебе трех-четырех орлов, они и без калашника причешут, кого хошь. А? Может ребятами помочь? Нет? Дело такое секретное? Ну приезжай, поможем, чем можем, только не этим. Узбек свернул свою эпилепсию и зашипел: -- Что ты извиняешься, Граня! Ты видишь, он темнит. Ему не долг никакой нужен, он тут такой оборзевший лох, за киллера хочет сработать. Ты что, лох, когда за «муху» базарили, так мигал? Ты зачем на калашник хавало раззявил? Ты кто такой? Кого ты сделать хочешь? Что ты гонишь тут мне! Может ты Ельцына завалить хочешь? Или Рыжего? Или Березовского? Ты с бандюганами в ноль монтируешься, ты там не причем, ты угрохать кого собрался, ты мне скажи... Граня заботливо так пытался утихомирить Узбека, но тот вырывался и уже в полный голос кричал: -- Или ты гниду-Грачева завалить хочешь? Хочешь гниду-Грачева уделать? Я с тобой сам пойду, он моего друга в Чечне угрохал ни за хрен, я сам с тобой пойду, скажи только, что Грачева-гниду хочешь завалить! У меня есть ствол. Вот, гляди, лох! И вынул пистолет прямо из-под майки. Евграфов сидит, весь в холодном поту, посетители, слава господи, уже разошлись, официантка где-то на кухне, есть еще шанс по добру по здорову отсюда выбраться. Граня сделал какое-то ловкое движение, и Узбек, поперхнувшись, полетел на пол. Граня быстро засунул ему пистолет под майку и махнул рукой: уходи, пока цел. Закрывая дверь, Евграфов еще напоследок услышал: -- Ну прости меня, мой хороший, ну прости, все у нас будет хорошо, только не бушуй... В метро едучи, Евграфов чуть успокоился. Отошел. В «Факел» больше – ни ногой. А все же – какая народная мысль. Как прочно сидит в умах. Похоже, их тройка просто на один шаг вереди всей страны. Взялись выполнить мечту миллионов. Весенний дождь. Хлывень. Пузыри пучатся на лужах, пыль, было всплывшая тонкой пленкой, потонула в воде, побитая тяжелыми каплями. Еще немножечко, еще чуть-чуть и солнышко заулыбается, умытое и довольное. Ветер поиграл самую малость с зонтами, все бы ему спицы наобратное выгибать, однообразный юмор, право, как не надоест за такой-то срок! Но и ветер уже унялся. Дождит из последних плесков, будто неисправимый спорщик, проиграв главные тезисы, бурчит еще, пытаясь изо всех сил сохранить лицо. Террористы Евграфов и Тринегин под одним зонтиком решительно двигаются по Большой Пироговской улице в направлении Зубовской площади. Ругаются. -- Любезный друг мой, ну какой ты журналист! Какая-то пародия на журналиста. Что входит, по идее, в ваши, братии борзописцев, обязанности? -- Да никто тебе ничего не обязан. -- Да нет, ты же отлично понимаешь, чего от вас ждет общество! -- Здравый смысл в тебе остался, философ? Ничего от нас не ждут. В крайнем случае, ждут, что обманем в миллионный раз. Подсознательно ждут, чтобы мы ласково обманули, сладко. Чтобы и дальше спалось о’кэй. Но это непрофессинально. Надо как бы искренне и честно. А это значит, чтобы с кошмарами. Правдоподобно. Не можем же мы им просто сказать: вроде бы в экономике маленький прирост наметился... Засмеют. Надо так: этой бедной стране случайно выпал счастливый шанс, например, цены на нефть чуть повысились. Ну, окончательно в дерьмо не ныряем, еще поплаваем двумя ноздрями над самым уровнем. Но недолго. Это перед выборами прирост, особенно месяца за два, так и прет, а в другое время надо критиковать, мол если и есть – то случайно. И скоро закончится. А если нет прироста, что естественнее, то, значит, все рушится, падает, ломается и воняет. И никогда больше не поднимется. Классический вопрос для телеинтервью: когда мы, наконец, поднимемся до уровня? Интервьюируемый, разумеется, отвечает лабуду: дело это нелегкое, пережитки прошлого-де, но не стоит отчаиваться, лет десять всего осталось. Ну, одиннадцать. Не больше. Ведущий ему поддакивает – мол, конечно. Сами видим. Не без того. Но улыбаться при этом должен профессионально: мы, интеллектуалы страны, сладкого не ждем, сказочки нам надоели, оптимизмом не болеем. И чтобы искренняя боль за Россию от всего сердца звенела в этой улыбке, а также в ироничных комментариях. Чтобы видно было, да! чтобы было видно – страдаем обильно. Готовы к худшему. Поста не покинем, хоть нас дустом посыпай. Профессионал это тот, кто раскапывает больше свежих ужастиков. Если, например, найден план, по которому олигархи продали Америке Смоленск. Или что вместо прививок в детстве врачи кололи нам микрочипы в питательном растворе, а через эти микрочипы взрослыми людьми управляют сталинисты, зюгановцы, евреи, американцы, гомосексуалисты, интеллигенты, чечены или администрация президента. Ненужное зачеркнуть. Еще лучше что-нибудь более правдоподобное: недавно, например, по Звенигородскому шоссе прошла манифестация покойников с Ваганьковского кладбища с лозунгами против гробокопателей. Столкновения с милицией. Имеются жертвы. Есть запись интервью с трупом Высоцкого, правда, любительская. А потому несколько смазана. Семь очевидцев могут подтвердить сообщение нашего корреспондента. Есть фотографии... -- Как же ты можешь! Ведь это бесстыдство. -- У настоящего журналиста стыд атрофируется. Даже у среднего по статусу и положению. Начисто. Иначе как работать? -- Если рассуждать, оставаясь в пределах здравомыслия, то люди хотят получать информацию и, может быть, какую-то простейшую интерпретацию. Даже не интерпретацию, а комментарий, пояснение. Вот и все. Разумеется, в любой профессиональной группе существуют бессовестные люди, но все-таки, продажность и подтасовка фактов – исключение. А от тебя я слышу только одно. Какие и когда «бабки оторвали». -- Это не здравомыслие, это полный бред. Бредософия. Для чего существует газета? Или журнал? Информацию добывать? А потом пересказывать? Их основали, чтобы деньги получать. От ужастиков, типа скелетов с транспарантами. От выборов. От интерпретации, которая лучше оплачивается. С одной твоей этой информацией прогорают вмиг. -- Милостивый государь! Я только одно тебе скажу: это не профессионализм, это торгашество. И сам ты, прости, похож на торгаша. Я очень хорошо себе представляю, как ты якшаешься с какой-нибудь мафией, держишь ларек или даже сам у прилавка стоишь. -- Ничего плохого в ларьках не вижу. Надо будет, поторчу и за прилавком. Нищенство безобразнее. А ты выбирал бы выражения. Какого черта! -- Прости. У меня как-то в голове не укладывается. Прости. -- Между прочим, есть у меня кое-что. В центре держу ксерокс в чуланчике. На двоих с другим журналистом. И, знаешь ли, когда за ним отстоишь семь часов, безо всякого стыда забираешь деньги домой. Честно заработано. -- Малый русский предприниматель? -- Маленький. Как гномик. Оба рассмеялись. -- Между прочим, философ ты тоже не очень философистый. -- Это как коты не совсем котастые, а студенты – не до конца студентистые? -- Да. Ты ведь в армии служил? Служил. А зачем философу в армию? Скажи на милость, зачем философу в армию? Ты умами должен управлять, а не штыком какую-нибудь шину колоть. Не твоя роль. Арлекин не играет Пьеро. Философ ему, раздумчиво: -- Ведь это было в советское время. Тогда все по-другому звучало. Было вполне естественно защищать отечество. Сократ защищал свой маленький полис, почему не защищать мне мою Россию? -- Говоришь складно. Только Сократ был на войне, а не в армии. А где твоя война, философ? С кем ты бился? Ты закосить не мог? Ты же тогда диссидентничал? -- Мог. Не захотел. -- А если бы сейчас – на дубль пойти? -- Сейчас я бы взрывчатку для военкомата нашел. -- Даже лычку там ухитрился получить. Философ в звании ефрейтора! Котлета с мороженым. -- Довольно. -- Хорошо. Заметь, я не спрашиваю тебя о причинах. О причинах я догадываюсь. Я просто намекаю: мы не совсем то, чем должны быть. Жизнь нас приспосабливает к себе. Да, я, может быть, торгаш. У меня, может быть, это в крови. Но я с такой кровью лег в журналисты, как пуля в девятку. Почти в десятку. Чуть-чуть не попал. А ты, философ, наверное, отклонился на двадцать процентов... или на пятьдесят процентов, когда затеял наше дело. Ты сам-то понимаешь от чего ты отклонился? -- Понимаю. Но я, отклоняясь, в какой-то степени возвращаюсь. -- Нормальные герои всегда идут в обход? -- Просто я возвращаюсь длинным окольным путем. Существует механизм, который делает из нас то, чем нам быть не предназначено. И я хочу сломать в нем одну маленькую детальку. Пускай он работает хуже. Чем не философическое действие? Идут, молчат. Дождь кончился. Солнышко на небе слова нежные лепечет. Хорошо ему, умытому. Философ застенчиво спрашивает: -- Хотя бы чисто теоретически... Какой процент информации, которую TV передает нам, простым смертным, достоверен? Раньше я думал, что при всяком режиме нужно просто уметь вчитываться, видеть написанное между строк. Но, видимо, разрушение зашло глубже... -- Какой процент? Никакой процент. Случайные разрозненные совпадения с правдой факта. Если завтра ты услышишь: президент ожидает в октябре созыва совещания министров иностранных дел стран какой-нибудь «большой семерки»... или «большой восьмерки»? черт с ней, – так вот, они должны будут обсуждать проблемы прав человека в государствах Балтии. Об этом уже есть четкая договоренность с госсекретарем США. Со специальным визитом – чтобы четко договориться – туда летал, скажем, Черномырдин. В общем, если ты услышишь повседневный политический нонсенс, вроде этого, как полагаешь, сколько тут может быть правды? -- Вероятно, почти все. Здесь, на мой взгляд, нет ничего секретного или острого... -- Наивная душа! Вполне вероятно, что президент никого не ждет, госсекретарь ни ухом, ни рылом, а Черномырдин был в Крыму. Балтия – и та – отдыхает. Случайно может совпасть только то, что некто из российского руководства действительно только что побывал в Северной Америке. -- Что, правда? Правда?! Евграфов с печалью в голосе, брови сдвинуты, глядя философу прямо в лицо, ровно так сообщает: -- Миша, положение значительно серьезнее, чем может показаться. Все зашло дальше самых пессимистических прогнозов. То событие на Звенигородском шоссе, о котором я говорил пять минут назад, на самом деле имело место. Тринегин как шел, так и встал. Смотрит на журналиста, ждет пояснений. Верит. Целых пять секунд. Евграфов ему в той же манере: -- Наш специальный корреспондент выехал на место. Подробное освещение произошедшего – в вечернем выпуске. -- Важнейший вопрос – кого? Кого из них? -- Мне все-таки представляется более важным вопрос как... – и Евграфов уточняет: -- Как мы, вглухую непрофессионалы, обстряпаем теракт, на которых даже опытные люди сплошь и рядом сыплются. Как? -- Любезный друг! Отклоняемся от темы. С философской точки зрения в основе всего лежит вопрос зачем? -- без него все остальное утрачивает смысл. -- Хорош трепаться! Теряем время. Философ и Евграфов воззрились на Гордея с удивлением. Какое время? Ну какое время? У них целый вечер. На какой пожар торопимся? И потом, что это он, озверину откушал? На людей бросается. Философ ему вежливо: -- Степа, мне кажется, недолгое обсуждение теоретических вопросов не столь уж неуместно... -- Словоблудие! Одно словоблудие! Делом надо заняться. -- Я понимаю, у каждого есть дела... -- Да не тороплюсь я никуда. Просто мне это интеллигентское словоблудие во где сидит! Оно, я скажу, оно меня уже достоестало. И болтают, и болтают... Везде. И тут тоже! У Тринегина сделался очень недовольный вид. Сейчас зашипит, как его кот шипит на пылесос и на швабру. Глаза сверкают недобрым блеском. Словом, задето нечто глубоко философское. Даже голос изменился. Вот он этим самым изменившимся голосом и говорит: -- А ты меня в интеллигенты не записывай, понял! А Гордей, видимо, оставил сегодня дома механизм внутренней гармонии. Не принес с собой. Или барахлит механизм, прорывает его естество мужское: -- А кто ты такой, скажи-ка, на самом деле? Токарь-пекарь? -- Кто бы ни был, я тебя очень прошу, оставь эту привычку интеллигентом меня называть! Гордей уже и не злится, он сбит с толку: как ему разводной ключ еще называть, троллейбусом? бензопилой? -- А как тогда? Как тебя еще-то называть? Что тут не так? Это ж ведь не ругань. Да. Ты разъясни тогда, я не пойму. Теперь в затруднении Тринегин. Чтобы объяснить Тринегину, что такое интеллигенция, чем она отличается от интеллектуалов и людей, которые работают, эксплуатируя собственную голову, но при этом никакие не интеллигенты, для всего этого понадобился бы как минимум академический час... -- Поверь мне на слово. Когда-нибудь постараюсь рассказать. А сейчас лучше поверь на слово. Я не интеллигент. Я совсем не интеллигент и не желаю таковым считаться. Евграфов подбросил им идею, которая сыграла роль секатора для этой новой, совершенно никчемной ветви разговора. Идея была: разойтись по разным местам, написать сепаратно по бумажке со списочком в десять или менее того имен. А дальше играть на совпадениях. Общее чувство: не может не быть совпадений. Философ первым закончил, вяло поинтересовался: еще пяток нельзя? -- получил от Евграфова естественную реакцию, в смысле, концентрируйся, Миша, речь-то вообще об одном идет. Во всяком случае, пока. Тринегин сходил за телепрограммой, развернул ее, нашел какое-то давешнее свое подчеркивание, посмотрел на часы... ...Список совпадений составлял журналист. Посмеивался своим открытиям. Огласил: -- Что характерно! До некоторых мы не доберемся ни при каких обстоятельствах. Или при сказочных обстоятельствах. Но пишем все втроем с упорством, достойным более удачного применения. Три балла заработали Березовский, Ельцин, Грачев, Чубайс... По два у Козырева, Бурбулиса, Киселева, Сметанина, Гусинского, Филатова, Гайдара, Горбачева, Лисовского, Федорова, Черномырдина, у тех парней, которые стреляли из танков по Белому дому в 93-м, у Шамиля Басаева... да... нашему теляти да волка бы съести... у Коротича, Афанасьева... по старой памяти, я так понимаю... Степашин только у меня: видно, заслуг еще маловато. Женщин, между прочим, посовестились... А есть кого. Смоленский какой-нибудь не попал. Фамилия, что ли, более русская? Или мелькал поменьше? -- Почему до Грачева нельзя добраться? Можно, по-моему. -- Гордей, если ты знаешь как, мы его пока вычеркивать не будем. А из прочих я сейчас повычеркиваю тех, кто нам шансов не дает. Если я правильно понял, нас ведь интересует результативная акция, а не погоня за химерами? А кто из них громче прокричит после смерти, один бог ведает. Ельцина, Березовского и Чубайса вычеркиваю... Гусинского, Горбачева, Лисовского, Черномырдина и Басаева – тоже. Не потянем, так? -- Так. -- Теперь вот что. Советую выкинуть кое-кого, уже не при делах. В смысле, слабоваты. Шума будет мало. А надо – не меньше, чем когда Старовойтову. Но более однонаправленно... Понимете? Я предлагаю списать за непригодностью Бурбулиса и Филатова. Вы знаете, кто это такие. Но о них уже забывают. Федоров -- моя кандидатура, но я отказываюсь: не настолько известен... -- Ваня, всякий раз, когда он показывается на экране, это такой заряд бодрости на всю жизнь! -- Я его снял, у него остался всего один балл. Вопрос сам собой отпал. Еще: Киселев, кажется, кончился. Опустили. Не подняться, тебе, дружище. А какое лицо было... бодрящее. Хорошо сказано, Миша! Открытое, честное лицо, так и просило неформальной косметической операции. Гордей: -- Бурбулиса тоже снимайте. Это у меня с позавчерашних времен имя в голове застряло. Снимайте. И Киселева, раз он весь на хлопушку вышел. Зря возиться не стоит. А Филатов пусть побудет в твоей бумажке. Не вредно ему там побыть. Сопля к ноздре, она как шайка к бане. Философ откликнулся: -- Тогда и Коротича спишите. Он уже не фигура. Кто теперь знает его «Огонек»? Не будем же мы за ним охотиться только из-за того, что он более легкая добыча, чем Чубайс. Только из-за того, что у него не хватит денег как следует закрыться наемниками! Это, милостивые государи, не дело. Я его выдвигал, я и... задвигаю. Не потянет Коротич на народного избранника. В нашем смысле. -- В этом случае, танкисты тоже не проходят по рейтингу. -- Почему не проходят? Это ж прямые душегубы, им тут самое место. И фамилии их в газете напечатаны, сможем отыскать. Кого-то уже, говорят, достали. Родина сказала спасибо своим героям. -- А я, Степа, прости, но все-таки послушаюсь Евграфова. Как мы объясним всему свету, что это не простой несчастный случай, не убийство из-за денег? Из-за чего убили Старовойтову? Да кто его знает. Я даже опасаюсь, что на наши действия не обратят на себя никакого внимания. Что может быть отвратительнее напрасного убийства? Бессмысленно просто мстить. Даже глупо. -- Вовсе не глупо. И не бессмысленно. Что ты городишь? -- Да пойми ты, сударь мой, весь свет должен понять, что это месть. В их гибели другие подонки должны видеть высший смысл и тревожиться. -- Ну а как мы про Филатова объясним? Или про Афанасьева твоего? Я противиться не буду, дело общее, артельное дело. Старшого не выбрали, мирить некому. Я противиться не стану. Но только ради согласия. Чтоб затея вкривь и вкось не пошла. И потом, мелковаты они. Ясно, мелковаты. Это я понимаю. Списывайте танкистов, ладно. -- Между прочим, философ, только что Гордей важную вещь высказал: как разъясним? Я вот тоже думаю, как? -- Вообще-то, я полагал, как в фильмах. Позвонить сразу после акции в какую-нибудь газету или в милицию... лучше в газету, я полагаю, да, лучше в газету, и сообщить им, что некая организация берет на себя ответственность. И тому подобное. -- Вот тебе вопросы на засыпку: какая организация? за что? в какую именно газету? -- Название меня не волнует. На мой взгляд, не так уж это и важно. Пусть будет «Двуглавый орел». Или «Белая бригада»... -- ...Все вместе – «Белый ор-рел». -- ...Или «Русский легион». Или «Крест и меч». И что скажем мы, тоже не так уж важно. Настоящие, хорошо информированные преступники поймут нас и оценят по достоинству. Может, кошмары начнет по ночам вместо мюзиклов с ножками видеть... Газета? Да любая большая газета. -- Миша, от того, как мы прозвучим, как мы себя поименуем, зависит очень многое. Ты, право, как ребенок. Месть, она не только для тех, кто ее получит сполна. Месть она и для тех, кто терпит, боится, кого побивают, кто не знает заступников и избавителей. Вот тебе азбука: «Двуглавый орел» – банда монархистов, экзотично, однако слишком узко. «Белая бригада»: группа незаконнорожденных внуков Юденича. Красиво, но никого не волнует. «Русский легион» – простенькие националисты. Это им на руку. Разгул фашизма, давайте кого-нибудь запретим, хороший повод. «Крест и меч»... неужели сам не видишь? Религиозные фанатики. Кроме того, давай Церковь оставим чистой. Не стоит ее терактами марать. -- Предлагаю – «Андреевский флаг». Отражено все. И ни к чему не придерешься. -- Дитя! Наивное дитя! Гордей, ты знаешь, какой он, этот Андреевский флаг? -- Что-то с флотом связано. Бело-голубой, как форма у динамовцев. -- Ты понял? Так и у всей России. Все немного слышали: да, Андреевский флаг, что-то хорошее. Что-то про флот. Военное такое. Как у динамовцев. А символика его миллионам совершенно неизвестна. -- Что ты предлагаешь? -- «Восточнославянское сопротивление». Без религии. Без нации. Без монархизма. Но кто и против кого – понятно. -- Сударь мой, честно говоря, панславизмом отдает. Да уж, да уж. Без гримас. Отдает. Даешь Царьград. -- Панславизм – это когда все славяне. А у меня только восточные. -- Ты заставил меня задуматься над этой проблемой. Но не смог убедить до конца в своей правоте. Только что прозвучавшие аргументы – детские. Но давай пока оставим как рабочую версию твое «Восточнославянское сопротивление». Если не придумаем лучше, тогда уж... Текст, я полагаю, ты составишь сам, как наиболее руконабивший. Только нам покажи. А что по поводу газеты? -- Ты попробуй туда дозвониться по телефонам, которые печатаются где-нибудь в задках. Попробуй попасть на серьезного человека, который сможет быстро использовать твою информацию. Попробуй за минуту-другую доказать ему, что ты не псих и сотрудник следственной бригады милиции с политическими фантазиями в голове... Гордей прервал его: -- Ты спец, ты и соображай. Я так мыслю, есть у тебя человек. -- Есть. Один раз я присутствовал при том, как ему предлагали взятку: две тысячи пятьсот долларов. Предлагали настолько корректно, что если бы он потом взял ее, никто ничего не заподозрил бы. Обычное дело. Все берут. Или почти все. Этот отказался как-то по-королевски: дескать, у меня даже зарплата выше... Я внимательно его рассматривал, впечатление одно: скорее всего, поймет и не переврет. В мире журналюг это такая редкость! О родном говорю. Притом, я знаю его мобильный, а он обо мне не знает ничего. И материал поставит быстро. Гордей: -- Вот я говорю, ты спец, ты и соображай. Про сопротивление мне понравилось. Как будто нас много. Да. А теперь список давай. Никак до дела не дойдем. -- Согласен. Итог: на первом месте абсолютный лидер – Грачев. Затем, по убыванию номеров в списках: Козырев, Сметанин, Филатов, Гайдар, Афанасьев. -- До кого реально можем дотянуться, того и надо. -- Степа прав, сударь мой. В рамках наметившейся ситуации с ним трудно не согласиться. Все эти люди – подходят. Сравнимый уровень вины. Имена на слуху. Как гарантия шумового эффекта. Обеспеченность. Дьявол, как известно, отлично оплачивает некоторые деяния. Таким образом, на первую позицию выдвигается фактор наших возможностей. Не предпочтений, любезные друзья, а возможностей. -- Я про Грачева говорил. Его из министров поперли. Такая охрана ему не положена. Обычный генерал. Найти и достать его. Даже если он округом командует, все равно такая охрана не положена. Можно его найти. И достать тоже можно. Два разочарованных лица. Как бы ему объяснить, чтобы не обиделся? Евграфов: -- Обвяжем Тайгера «лимонками» и пошлем Грачева доставать. -- Да я сам все понимаю. Начнешь искать его, кому положено поинтересуются, для чего тебе такие дела. Я так, к слову, если решим, найти его можно. Вы что, ходы-выходы имеете к кому-то там? -- Я, пожалуй, могу по своей преподавательской линии расспросить, как отыскать Афанасьева в утробе его детища. Я имею в виду Российский государственный гуманитарный университет. Господи, спаси от рыгающих аббревиатур. Мой интерес не должен вызвать подозрений. Евграфов предложил: -- У меня есть кое-что получше. Сметанин. Я был у него дома. -- Как? -- А так. Юбилейное интервью для газеты делал. Звезда масс-медийного горизонта, живой голос свободного слова, стойкий оловянный солдатик информационных войн. Певец суда линча для тоталитаризма. Материал пошел. Как сейчас помню, 20-й номер за 97-й год, «Набат Леонида Сметанина». -- Прикинь-ка, если увидит и уцелеет, он тебя вспомнит. -- Не вспомнит. Я для него – никто. Один из сотен писак третьего ряда. Когда его раскручивали, Сметанин такие интервью пачками отламывал. -- Я его по телевизору видел. Ряшка, что у твоей свинки. Голос как у сифилитика, гундосый такой, тонкий. Он все рассказывал, как фашист- Лукашенко у себя кого-то мучает. Да. Как оппозицию гоняет. Засадил кого-то. Потом про наших, я видел, он говорил, в Чечне. Что-то он такое, гляди-ка, засобачил, что наши там как звери, выходило, мало им дали... Как-то так. Свинья, короче, еще та. Да. Свинья с родословной. Можно на выставку, как почетного борова-производителя. Тринегин: -- У меня к нему хороший счет. За Чечню. За Сербию. За многое. Я предчувствовал: когда до списка дело дойдет, либо Гайдар откристаллизуется, либо Афанасьев, либо этот. Через четверть часа будут новости по Москва-TV. Сможете лицезреть. Чаю? Кофе?.. «...Президент Милошевич продолжает бессмысленное сопротивление миротворческих силам НАТО. Сегодня военно-воздушные силы стран- участниц миротворческой миссии совершили налет на стратегически важные объекты страны: мосты и дороги. Из Приштины сообщают, что случайно прошедшая мимо цели бомба уничтожила детский сад на окраине города. По известиям иностранных информационных агентств, погибло более трех десятков детей. Хавьер Солана в сегодняшнем интервью британской газете «Гардиан» подтвердил, что никакие наземные операции не планируются командованием НАТО. Конечно, каждому гуманному человеку тяжело видеть, как рвутся бомбы и гибнут люди. Конечно, возникает соблазн обвинить во всем одну из двух сторон. До сих пор эта позиция была распространена в российских СМИ: в силах НАТО видели агрессора и сочувствовали маленькой Сербии. Но во всем ли виноват Северно-Атлантический блок? Задумаемся. Ведь это Милошевич постоянно создает фон агрессии в регионе. Для того, чтобы удержать у власти личный, тоталитарный по своей сути, правительственный режим, он развязывает одну войну за другой. Все это -- прикрываясь мнимыми национальными интересами сербов. Сербы не дороги ему, дорога личная власть. Вспомним факты. Это именно он развязал войну с Хорватией и принес в жертву сербов Краины. Это именно он проводил недальновидную и жестокую политику, подвигнувшую косовских албанцев на вооруженное сопротивление. По коридорам власти в западных странах гуляет приговор: военный преступник. Эти опасные танцы со скальпами сербов, которые гибнут в результате войн, инициированных курсом Милошевича, к чему они ведут? Возобладает ли разум сербов над усилиями тоталитарных идеологов кабинета Милошевича? Будет ли остановлено бессмысленное избиение сербов по вине их президента и во имя восстановления справедливости в Косово? Подробный аналитический репортаж об этом вы сможете посмотреть в нашем воскресном выпуске». Закончились новости. Сидят, молчат террористы. До того угрюмо молчат они, что даже кот поглядывает на них с какой-то тревогой, с испугом. Звери хорошо чувствуют невысказанное. Глядит на них кот большими круглыми глазами, хвостом нервно молотит по дивану. Лучше б ты заболел, что ли, Сметанин, в аварию бы попал. Или с начальством поссорился. Не вышел бы, одним словом, в эфир. О звезда масс- медийного горизонта! Не следовало тебе сегодня выходить в эфир... Философ – Ване: -- За что он на нас так ругался? Я ведь не сказал ничего дурного. Да и ты. -- Может, сегодня ночью к нему опять наведывался отец. Вот Гордей и ходит мрачный, на всех гавкает. -- Отец? Я, кажется, слышал, что он уже скончался. Не ты ль говорил мне об этом? -- Его отец давно мертв. Но во сне он частенько навещает сына. Они, видишь ли, крепко связаны. Мать их бросила, когда Степе было три года. Сам понимаешь, папа у него за себя, за маму, за брата и за друга. И где-то еще за дядю с тетей. Я его фотографию видел. Очень красивый мужчина, крупный. Боевой офицер. Гордей говорил, он и в Анголе, и в Афганистане, и в Молдавии, везде побывал. Медаль «За отвагу» или «За боевые заслуги», не помню, и орден «Дружба народов». У абхазов ему ногу оторвало. Мина. Сорок лет человеку, военный – что надо, а вышел в тираж. По Гончарову получилось, «обыкновенная история». Инвалидность ему дали, пенсию назначили, которую не платят. Крепкий был мужик, долго не падал духом, работу искал. Продавал что-то. Потом пообещали ему вохровское место... -- Что, прости? -- Сторожем. Вооруженная охрана, вохра, далекий ты от народа человек! -- Я сам народ. А от себя далеко не уйдешь. -- Не цепляйся к словам. Вот Гордеев отец пошел окончательно договариваться, пришел, а его к главному хозяину зовут, я понял, это такой молодой хлыщ. Он ему, офицеру, хлыщ этот, одно только сказал: «Такие как вы больше никому не нужны. Вам надо скорее умирать, чтобы под ногами не путались». Ну и получил в глаз. Гордеев отец, он, видно, так и не захотел себя согнуть, ничего не боялся. Его, конечно, побили. Домой весь в крови, ребра поломаны, пришел. Ты можешь себе представить, чтобы инвалида за что- нибудь так били? Он ведь за отечество... -- Могу. -- Ты прав, я тоже, наверное, смогу. Сейчас у меня тоже, наверное, получится. Он Гордея позвал к себе и подробно все раны и где, он думал, переломы показал. Рассказал, как дело было, только не стал адрес давать, и кто конкретно ему это причинил. Потом говорит: «Запомни, сынок, тебе надо надеяться только на себя одного. В мире – сплошная ложь и бесовщина. Держись!» Отпустил от себя, а сам через минуту из американского трофейного пистолета застрелился. Гордей тогда только-только из армии вернулся, тоже, я думаю, навидался всякого. Удивляюсь, как он нам-то с тобой верит. -- Где мы живем, Ваня! Почему так выходит, что всякий раз голая правда оказывается черного цвета? Куда подевалась наша белая правда? Скажи мне! -- Да черт его знает, где твоя белая правда. Вот именно, что черт. Из «Философского дневника» Тринегина: «ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛИТЕТ Я не интеллигент. Я никогда не был интеллигентом и, надеюсь, никогда им не стану. Я попросил своих знакомых прикончить меня, когда я начну, от чего Господи убереги, сочувствовать интеллигенции. Я приготовил на этой случай письмо, которое поможет им избежать сложностей с милицией. Слово «интеллигент» всегда было в моем понимании бранным. Не в том смысле, который вкладывают в него пролетарии, «славя» очкарика в очереди за вином. Нет. Есть высшие бранные смыслы. Кто-то шепотом скажет: «Интеллигент». А эхо громово разносит: «Праздность, пустозвонство, предательство». Ни один интеллигент не получил морального права укрываться за драгоценным чеховским пенсне. Практикующий врач – уже не интеллигент, поскольку он труженик. Интеллигент в подавляющем большинстве случаев – праздный прожектер, болтун, лентяй. Если он сдвигается с места, то лишь постольку, поскольку ему необходимо явить соратникам красоты собственной мыслительной деятельности. Интеллигент отвратителен тем, что готов первого встречного изнасиловать какой-нибудь философской идеей, дорогой ему в данный конкретный момент. Интеллигент по сути своей либо журналист, либо террорист. Правдолюбец с брюшком и светом агрессивной истины в глазах или мрачная прокуренная до кишечных корней личность подпольного вида, любящая цареубийство. Реже – преподаватель, поскольку учительский труд требует некоторого напряжения и большой самодисциплины. Интеллигент всегда знает, как надо жить. Он без тени сомнений убьет сто человек из тысячи, если есть шанс, что тысяча заживет так, как ей, по скромному интеллигентскому разумению, положено устроить свою жизнь. Интеллигент презирает факт и неизменно ставит выше его систему, порожденную его личной оригинальной бредовостью. Система выше знания, поток предпочтительнее состояния, чаемый рассвет дороже нынешнего дня. Интеллигент с пафосом заявляет, что все претерпит ради любви к ближнему, ради народа, мира, познания. Прогресса. Либерализма. Этой любовью он гвоздит тех, кто не верит ему, или тех, у кого своя любовь, своя вера. Этой любовью он расстреливает народ и коверкает ближних, желая создать из них людей совершенных. Поэтому интеллигент не способен по-настоящему сильно верить в Бога: он сам себе бог, сам демиург, если дорвался до власти; его конкретно интерпретированная любовь наполняет воспаленный мозг уверенностью во вселенской правоте, которую реально существующие божества могут только подтверждать – такова их роль. Впрочем, материализм, атеизм и т.п. – еще удобнее. Интеллигент любит женщин как соратниц по борьбе или как особ, до которых надо снизойти жалостью, душевно поврачевать. Женщина-интеллигент вообще к сильной любви неспособна. В лучшем случае она привычку жить с восхитительным умником из наших называет любовью. Ради пустейшей идеи интеллигент легко предаст мать, брата, собственного ребенка. Интеллигенция ядовита и отвратительна, как клубок спаривающихся на солнышке гадюк. Есть в интеллигенции предельно концентрированное сатанинство. Когда интеллигент проходит рядом, явственно чувствуется легкий запашок серы. Я был восхищен предсмертным выступлением Гумилева по телевидению, когда Лев Николаевич сказал: «Я не интеллигент, я профессионал». Я радовался как ребенок, прочитав у гениального Гиренка ответ на вопрос «Какое общее дело у русской философии?» – «Сделать так, чтобы интеллигенция перестала оказывать решающее влияние на народ». Я бы хотел, чтобы интеллигенции в моей родной стране не было. Для обозначения сообщества хорошо образованных людей, притом склонных к сложной интеллектуальной жизни, предлагаю термин интеллектуалитет. Интеллектуалитет объединяет всех интеллектуалов безотносительно политических, этических, эстетических предпочтений. Все то, что придерживается особой платформы, включающей этический фундаментализм, либерализм, гуманизм, любовь к прогрессу и безбожию – интеллигенция, «образованцы», безотносительно того реального интеллектуального уровня, на котором пребывают конкретные личности. Ум, знания, творчество должны быть отделены от смердящего слова интеллигенция. Тот, кто имеет к этим вещам некоторое касательство, но стыдится определения «интеллигент», принадлежит интеллектуалитету». Смотрины – дело совершенно немодное. При царе Горохе, когда все простое и естественное жило себе покойно, бестревожно, кто негодовал на смотрины? Одни только никчемнейшие люди, гультяи междворные, опасались, что цены им порядочной не дадут, невест не сыщется. И невесты того же разбору, кривые да кособокие. Люди порядочные, работящие, красивые женщины, они что? Они от смотрин никакой беды вовсе не чаяли. Теперь не то. Теперь смотрины перешли в ранг вещей зазорных, неудобных каких-то вещей. Потому и проходят нервно, бестолково, да еще и с какой-нибудь фанаберией. С претензией. Бывают, конечно, и вполне нормальные смотрины, да только нечасто. Иные задаются вопросом: а может и совсем без них обойтись, без смотрин этих? С женой-мужем жить, не с родителями. Это – пожалуйста. Когда ты сам себе голова, денег у тебя несчитано. Или если родителей нет, родни. Тогда понятно. А если денег нет, а родители-родня есть, что с того? А то, что будете жить не вдвоем, а с родителями, и с родней тоже будете жить. Первый вопрос, друг ты мой ретивый, где жить станете? В квартире. А есть она у вас, квартира отдельная? Работаете вы ведь оба, да? И все равно нет у вас ни гроша. А если и есть, то грош. Положим, для вас двоих это еще не горе. Ну а дети как? В нищету их свою оденете и нищетой же накормите? А они вас любить станут, родителей заботливых, кровинушек, спасибо потом скажут вам большое. Так что ушли вы работать, ребенка бабке, надо полагать, подкинули, в конце месяца денег у родителей, скорее всего, выпросили. Такой у вас режим. Такая у вас судьба. В нищей моей любимой стране семьи из одного-двух поколений плохо выживают. Только поддержка третьего поколения придает им какую-никакую устойчивость. Ну вот, добираемся до запретной среди свободных людей темы. Хотите поддержку от старших – уважьте их. По-людски. Куда вы без них, по большому счету! Отсюда – необходимость смотрин. А в старости, когда они перестанут работать, поистратят накопления и опять превратятся в нищебродов, придется вам о них позаботиться. Так что тоже пускай не задаются. Судьба их до гробовой доски все та же, известная, ничуть вашей не почетнее. Хорошо, если сожгут в гробу, а не в пакете... Ясно было, что на смотрины везет его Катерина. В сонный подмосковный поселок Баковку. Старухи, да псы, да коты, да голуби составляют подавляющее большинство местных жителей. От пристани электричек вела в баковскую глубь асфальтированная дорога, на перекрестках кое-где сохранились коновязи. Заборы низенькие, старые, шпаны, видно, мало, штакетины чаще всего некрашеные или краска облупилась. У моста поверх запруды – овраг с высокими старинными дубами, чудом сохранившимися среди людей. Запах там стоит необыкновенный, старозаветный какой-то запах. Весна, высокая трава, цветы, а почва пахнет горьковатой прелью дубовых листьев... Так пленительно, так печально и терпко пахнет земля в дубовой роще! И ничем не вытравить древнего аромата, разве реформируют овраг, закатав его под асфальт и бетон... А и то, с травинками, с упрямым подорожником, прорастет запах убитых дубов. ...Она смущалась от предстоящего. Брала его то и дело за руку, мол, нормально. Черпала понемногу от его покоя и твердости. Гордей, он на то и Степан Петрович, что рожден от камня, прочные пошли на него материалы. Миновали перекошенную калитку, надо поправить, отметил Гордей, подошли к дому. Семья Савельевых владела половиной дома, сруб, печка, газ- свет есть, колодец рядом. Садик-огородик сотки на три, яблони, крыжовник, зелень, картошка. На приступках их уже встречала Елизавета Андреевна, мать. Некрасивая женщина, раньше работала дояркой, вся уработалась, выглядит намного старше своих сорока пяти, теперь на хорошей чистенькой работе – на почте. Очень некрасивая. Развелась, Гордей припомнил, три года назад, дочь подросла, а он пьяница и с блатными все хороводит, отдохнула от него, непутевого, так устала! Какого мужа еще ей, никакого мужа не надо ей больше, без мужа ей спокойнее... -- Ну, давайте знакомиться, Степан Петрович. -- Рад с вами познакомиться, Елизавета Андреевна. Зовите меня Степой. Так лучше. Мне о вас Катерина много рассказывала. -- Что она наговорила! -- смутилась мать. -- Только хорошее. Зашли в дом, накормила их, как водится. Картошка с колбасой, те же маслята, зеленюшки, за знакомство поставила, глядит внимательно: сколько он там опрокидывать станет? Супруг, чувствуется, с белой горячкой имел до неприличия тесную близость. Гордею что, он не из любителей. Да. До чая не тревожила их совсем. Не по обычаю с такими разговорами торопиться. К чаю купила торт, выставила своего варенья, «кружовничного», и еще вторую вазочку поставила: «яблочное сама Катя делала». Конечно, попробовал и того, и другого, похвалил, торта тоже взял кусок, хотя и некуда было его класть. Не зря же потратилась хозяйка, неудобно отказываться. Тут-то, за чаем, принялась она кое-что выведывать. Кто родители. Извините, не знала. Как он собирается семью кормить. Ага, есть работа, деньги водятся, хорошо. -- Мама! -- нет, не стала Катерина шуметь, отчего матери не поспрашивать, Степушка поймет, но только б она с этими своими вопросами не переборщила... Тихо так напомнила, чтобы без напрасных допросов. -- Не бойся, Катя. Все нормально, -- тоже он так спокойно. Конечно, отвечал, порассказал о себе кое-что. Похвалил Катин характер: она у вас такая- то и такая-то. Понравилось, вроде бы, похвала. По тону его Елизавета Андреевна почувствовала с неожиданной горечью, что это ее живое имущество стало не совсем ее. Такие дела... Ну что ж, хоть девка пристроится, пора ей. Конечное дело, сразу-то всего не видно, что он за человек. Раньше, чем через год, всего не разглядишь. По виду, по ухваткам, вроде, исправный мужчина, не дурак и не блатной, вежливый. Очень важно было то, что согласилась Катина мать впустить их к себе под крышу. Чтобы жили в дочериной комнате. Дом у него был на окраине Заокска, родня приглядывала, иногда сам ездил. Да место в общежитии. Квартиру Гордею в столице никто не обещал. Не уезжать же из Москвы! Поживем, значит, вместе. В савельевском полудомике чисто, свежие занавески на окошках, во всем видна аккуратность, только приступки просели. -- Елизавета Андреевна, а инструмент какой? Есть у вас какой инструмент? -- захотел калитку подправить, до другого потом руки дойдут. -- В сарае. Пойдемте, Степа, покажу. Муж бывший что-то оставил. Пойдемте-пойдемте, покажу. В сарае: -- Степа, вы уж ее берегите. Она одна у меня, -- что мать еще-то может сделать в такой ситуации? -- У нас все будет хорошо, -- только и сказал Гордей. Впрочем, тон его несколько успокоил Елизавету Андреевну. Да, признаться, он ее успокоил. Гордей по всем признакам понял, что дело сладилось. И хорошо, скоро, без лишних разговоров, слава богу. Длинные разговоры были ему в тягость. Гордей позвонил Тринегину. -- Ты не знаешь, Ваня где сейчас? Я все звоню, а его нет. -- Не знаю. С новой дамой сердца амурными признаниями обменивается. -- По девкам шлындрает? Мылкий какой! В каждую скважину пролезает, где на него столько скважин напасли. Значит нам вдвоем надо. Нам это дело надо теперь вдвоем, без него. У тебя «Жигуль» на ходу? Твой белый «Жигуль», ты говорил, от родителей остался. Он как? -- Автомобиль исправен. Я иногда на нем езжу. А какое дело ты имеешь в виду? -- Мы уже полтора месяца железяки ищем. Железяки, в смысле две большие монтировки и к ним четыре напильника. Мы их все купить хотим, ты понял, да? -- Четыре одинаковых напильника и две одинаковых монтировки? -- Ну да. -- Я понимаю. -- Да. За такие бабки, какие у нас есть, не дают. Я сговорился оптом за две двести. Но напильников три. Это хорошая цена. И люди хорошие. Толковые люди, зря не базланят. И цена хорошая. Очень хорошая цена. Где еще такая цена! Да. За наши деньги, я поговорил, вообще чудо. Таких и цен нету. Никто по такой цене не отдаст. Цены такие, что за одну монтировку с напильником – полторы штуки. Или две. Да. Надо бы согласиться. -- У нас только две. -- Сто пятьдесят сверху – мои. Ваню ищу, чтобы остальное догрести. Совсем немного осталось. Пауза. Примерно на пять-семь секунд. Технология нежеланного согласия без подобных пауз – полный нонсенс. Философ очень сожалел о том, что сложилась подобная ситуация. Он интуитивно предчувствовал: суждено ей было сложиться, тут уж ничего не поделаешь. У него было отложено 1.300 рублей. Как раз чуть больше, чем пятьдесят долларов. Эти томики собрания сочинений Леонтьева К.Н. Числом 9. 1912 год. Единственное издание. Если, конечно, понимать, что это такое. Через неделю они могли бы встать на его полки. Теперь им суждено иное: с печальными кликами прощания славный девятиособевый клин медленно полетел в чужие края... По дороге террористы Гордеев и Тринегин заехали на рынок. Степан Гордеев купил две корзины, доверху наполненные сморчками. Специально выбрал самые большие корзины на всем базаре. Потратил на это двадцать минут. Улыбается. Несет. Кладет. -- Потом поймешь. Я покажу. И дальше поехали. ...Миновали станцию метро «Семеновская». Следуя указаниям Гордея, философ вел машину по обшарпанному лабиринту Фортунатовских, Ткацких, Лечебных... -- Стоп, -- велел Гордей. Тринегин притормозил. -- Теперь ждем. -- Чего ждем? Или кого? -- Ждем, когда будет 17.45. Еще десять минут. Тогда я зайду вон в тот дом, в одну квартиру. -- А кто в одной квартире? Что за люди? -- Во-первых, никогда не знал. А во-вторых, забыл. -- Хорошо, я понимаю. Но почему не прямо сейчас? -- Мне так сказали: друзья придут, положат товар. Потом ты зайдешь, положишь деньги, товар возьмешь. Не позже 18.10 меня там чтоб ни коем разе не было. На все дела двадцать пять минут. Потом друзья снимают деньги. Я так мыслю, им физиономия моя тоже без надобности. Я их не знаю. Они меня не знают. Всем спокойнее. Речи Гордея своею открытостью и прямотой убедили философа: на вопрос о том, кто посредник, он получит в ответ что-то вроде -- его-не-было-и- нет-и-становится-все-меньше-и-меньше. Тринегин бросил взгляд на дом. Дюжинная жилая кубатура. Особые приметы отсутствуют. -- Милостивый государь, а если ты оттуда не выйдешь в 18.10. И в 18.30 не выйдешь. Тогда что? -- Типун тебе на язык. Там, знаешь, человек, что надо. Серьезный мужик. Не должен... тово. Но, конечно, всякое бывает. Вот, даю тебе бумажку, со всех сторон склеенную. Если они меня там прижучат, не дай бог, ты позвонишь, там телефон, имя, адрес, все. Скажешь, отдавай дружка моего, иначе в милицию. Из будки звони. Если он, мол, какая милиция, вы за стволами приехали, статью вместе поимеем, то ты ему, мол, знать не знаешь, дружок чтой-то хотел продать-купить, а ты и вовсе цивильный шпак. Если нет меня, обязаны деньги отдать и тело тоже, чтоб похоронили по-людски. Такие дела. Скажешь, мол, все вернете, мы в расчете и без обид. А если воспротивятся, то в милицию не ходи. Кроме беды и несуразицы ничего не выйдет, поберегись. -- Значит даже так... -- Так, так. Ты думал, там магазин «Мягкие стрелковые игрушки»? Бабы- продавщицы улыбаются, аж рты до ушей? Я все до конца додумал. Да. Но я мыслю, ничего такого не получится. Серьезный, нормальный мужик, не похож на шпану блатную. Если 19.00, а меня нет, распакуй конверт мой самодельный. А если я раньше приду, не трогай, мне вернешь, как есть. -- У тебя хоть что-нибудь такое с собой есть? -- Да есть, есть. Только в таких делах махаться – последнее дело. Время? -- Как раз. -- Ну, я пошел. Бывай. Зашел в дом. Философ сидит, не жив, не мертв. Ему не приходило в голову, что у сделки с покупкой оружия могут быть дополнительные неприятные аспекты, помимо естественного интереса милиции. Повертел конверт. Посмотрел на просвет, на солнышко. Сюрприз. Гордей свернул его из тетрадочной бумаги, тонкой, писал фломастером, четко высветились буквы «...силий Михайлович Гу...». -- Открой дверцу, -- Гордей уже тут как тут, в руках два больших полиэтиленовых пакета. -- Ты уже все? Господи, как хорошо, что все удалось. И ты цел. Как хорошо. -- Это – да. АК-74 у меня. Два. Хорошие машинки. До Конькова, где жил Тринегин, им пришлось добираться через всю Москву. В такое время, в будний день, выходило часа полтора. Пакеты с автоматами и рожками, утопленные в сморчках, невидимые, недвижные, добирались каким-то неизъяснимым образом до мозга философа и приводили его в состояние непрестанной тревоги. А вдруг остановят? А вдруг обыщут! Тогда – все! Он хотел было попросить Гордея сесть за руль, но посовестился. Тот сделал большое дело, стыдно перекладывать на него еще и второе, маленькое, -- простую транспортировку. -- Они исправны? -- Я их там успел разобрать и собрать. Смазаны прилично. Рожки полные, тоже проверил. Три рожка. Вроде, исправное все. -- Я так спрашиваю, потому что побоюсь везти автоматы за город, опробовать. Я сразу честно говорю: не повезу. -- И не надо. Я б и сам не поехал. Только напрасно головой поторгуем. -- Что? -- Я говорю, риск напрасный. На углу улицы Профсоюзной и Миклухи-Маклая их остановили. Странная какая-то милиция, вся в черном, укороченные автоматы на груди... У горничных и охранников смены не совпадали. Так что Катерина в этот момент несла по гостиничному коридору простынную стопу. Чистое белье с наркотическим запахом недавней прачечной. Да и выронила на пол. Сердце у нее потерялось, больно. Мать или Степушка? Ближе, ближе, не так далеко. Наверное, он. Вслух Катерина тихонечко сказала: -- Господи, если с моим солнышком что-то случилось, спаси его и помилуй. Пожалуйста. Заставили выйти наружу. Внимательно проверили документы. У Гордея паспорт, у философа – права. Не было у философа паспорта. Брови хмурят. -- Откройте багажник. Философа прошибло холодным потом. Гордей стоит красный, как маков цвет, вот-вот щеки огоньками прорастут. Оба припоминают, где ж они прокололись. Посмотрели, ничего не нашли. Почередили под сидениями. В бардачке. У Тринегина под задним ветровым стеклом лежала визитка, туго набитая газетами. Выпотрошили. Старшой собрался запустить руку в корзины, хотя и видно, что брезгует. Противный гриб – сморчок. Тут ему второй и говорит: -- Это славяне. Это не чернота. Ты посмотри, славянские рожи, отпусти, это, блин, не те. Старшой еще раз поглядел на обоих строгим поглядом. Головой качнул, мол, поезжайте. Отвернулся. Тронулись с места, счастья, как снега в Сибири! Философ озвучил: -- Кого-то еще ловили, оцепление какое-нибудь. Вероятно, опять чеченцы. Подъезжают к дому. Гордей улыбается, довольный. -- Хочешь, подарю кой-что? -- Что? -- Одну корзину. -- Если я правильно понял, мы оба автомата спрячем у меня. Или ты хотел бы изменить план? -- Автоматы, ясное дело, у тебя. Ты один живешь, девок не таскаешь к себе, как Ваня. Не в общежитии, как я. Ты не понял. Да. Не понял ты. Автоматы – к тебе. А я дарю корзину. -- Зачем мне корзина? -- Чудак-человек! На жарень. Философ долго прикидывал, куда ему спрятать оружие. В конце концов решил положить автоматы на антресоли, рядом с лыжами, в картонную коробку со старой обувью. Он еще подумал тогда: «Я бы точно знал, кто нам помогает, но Он не любит убийств. Впрочем, кто ведает пути Его...» ...Едут в метро. -- Степа, ты кем в Заокске был? -- Да никем я особенно не был. Школу кончил. Потом служил. Пошел бы ремонтником на автостанцию, если б ты меня тогда в Москву не вытащил. Спасибо тебе. Или, может, к деду, в охотхозяйство. -- Ты мне родня все-таки. -- Родня, ну. Седьмая вода на киселе. Ты меня и знать не знал. -- Просили тебе помочь. Подыскать какое-нибудь дело. -- Вот я и говорю, что спасибо, пристроил. А если ты мне родня, то скажи, откуда у тебя два имени взялось? Почему не одно, как у всех? -- Я не понял. Одно имя у меня. -- Мы тебя Ваней зовем, значит Иван. А под статьями в газетах у тебя стоит «Авангард Евграфов». Рдевгр! Смотри, грохот какой между именем и фамилией. Вечная трагедия. По отцу я из старинных купцов, отсюда фамилия такая хорошая. У Евграфовых до революции все было: лесопилки, пароходы, дома... Теперь одни воспоминания. А мама в райкоме комсомола, активисткой. Это она меня назвала по новорежимному – Авангард. Из Авангарда девчонки Ваней сделали, уже тут, в Москве. Как, говорили, называть тебя ласково: Вангой, Гардей? Давай, Ваней будешь. Ваней так Ваней. Даже лучше получилось, я считаю. Так вот всю жизнь и летаю промеж имени и фамилии: имя как на космическом корабле заклепки, а фамилия вроде старинного такого, добротного сундука. Сундук, одним словом, с космической заклепкой. Евграфов позвонил Гордею и философу, пригласил к себе. Пришли, налил чаю, на стол положил атлас «Москва до дома», уперся в книгу кулаком и говорит: -- Я две недели фиксировал Сметанина. Я его, наконец, отфиксировал. -- Ты его... чего? -- озвучил Тринегин всеобщее. -- Только не пытайся иронизировать так же глупо или пошло, как я. Ты умный, хорошо образованный человек. У тебя не получится. А я – тупая бетонная болванка. -- Болван. -- Что? -- Ты мужского рода. Значит, тупой бетонный болван. -- Ты хочешь, чтобы я дальше говорил? -- Не знаю. Наверное, да. Иначе, любезный друг, наш приход сюда теряет всякий смысл. Гордей молчит и смотрит на обоих, как на полных интеллигентов. Под этим взглядом террорист Евграфов переходит к делу: -- Я наблюдал за ним две недели с лишком. В понедельник, среду, четверг Сметанин бывает в офисе «Демократической России» на Беговой... – евграфовский некоротко подстриженный ноготь сделал микробороздку в том месте карты, где должен стоять дом, а в нем офис, а в нем Сметанин, -- По целому дню. В пятницу – полдня. Вечером у него эфир. Отхлебнул чайку. -- Вот здесь, как раз напротив, летнее кафе. Замечательно удобно. Если у них есть план по сдаче денег хозяевам, я сработал им два плана. Или три. На кофе и бутербродах. Сметанин выходит, и его плотно прикрывает охранник. Тело в тело. Неуклюжий такой, толстый, может, в нагруднике... -- В бронежилете, -- машинально поправил Гордей. Этот предлог и это существительное полностью исчерпали все то, что он скажет за весь вечер. -- В бронежилете. Охранник бережет его крупное тело до машины. Открывает дверь. Впритирку... буквально впритирку к корпусу сажает Сметанина. Машина у него хорошая, с места набирает приличную скорость. Пока она не зарулила на улицу, охранник собой закрывает дверцу, за которой Сметанин. В сметанинской машине водитель -- здоровяк. Тот еще бугай, сидит, колени к подбородку. Тоже, наверное, охранник по совместительству. Другой охранник, который прикрывал, садится во вторую машину, там еще шофер, и тоже – не хлюпик. Едут прочным таким тандемом, вторая машина не отстает, светофоры в аккурат вместе проезжают. Едут так, -- ноготь журналиста пробороздил всю Беговую до моста через железную дорогу, пробрел из конца в конец Хорошевку – мимо станции метро «Полежаевская», мимо ТЭЦ, перешел на проспект маршала Жукова и добрался до Серебряного бора. Тут маршрут его был короток: до середины Таманской улицы и налево, на 4-ю линию Хорошевского Серебряного бора. В зеленом пятне по правую сторону 4-й линии (если ехать от центра) ноготь завершил экскурсию и поблагодарил за внимание. -- Что там, в самом конце? -- Там глухо. Дом с высоким забором напротив дома с очень высоким забором. Машину поставить негде, ей там и пройти-то не очень удобно, не развернешься. Ритуал с жертвенным охранником – один в один. Только вторая машина обгоняет первую, и жлоб оттуда – рысью-рысью на спасение финиширующего хозяина. Везде камеры, камеры. Насколько я помню, их больше, чем можно увидеть снаружи. Когда я там был, мне показалось, что все буквально увешано этими камерами. У соседей – то же самое. Представьте себе: отличный документальный фильм по тактике террористов-любителей. С разных точек. А мы как бабочки на витрине... -- А вот какие-нибудь канализационные колодцы? Гордей хмыкнул. -- Миша, ты белены объелся. Во-первых, для твоего успокоения скажу, что нет их там, подходящих. Ни на Беговой, ни в Серебряном бору. Я такой же тупой бетонный болван, как и ты, у нас мысли одинаковые. Так что поначалу все к асфальту присматривался, а потом, во-вторых уже, сообразил: мы что, «гоблины» какие-нибудь? Мы не то что тактики не знаем, мы не знаем даже, куда какая труба идет, и можно ли снизу эффективно расстрелять машину из автомата. -- Все-все. Исчерпывающий ответ. -- Да. По вечерам он выезжает из офиса между 18.00 и 19.00. Вся дорога, если нет пробок, должна у него занимать примерно 20 минут. Ну, 30. Замечу особо, по бабам не шастает, Никакие... такие вот бабы ни разу у него в автомобиле не сидели. -- Дельный, чистоплотный человек. Хотя и подонок. -- Святая простота! Да ему их прямо домой целыми гуртами пригонят, если надо. -- А жена? -- В позапрошлом году он был еще неженат. Очень, очень соблазнительный жених. Но кто положит глаз на мужика, если его скоро застрелят террористы? -- Милостивый государь, я полагаю, не следует торопиться с известной медвежьей шкурой. -- Да. Зато есть у Сметанина один пунктик, чрезвычайно для нас приятный. Все-таки он провинциал. Вроде меня. Только я из Заокска, а он с Урала. Ему в удовольствие кататься на дорогой машине. На своей дорогой машине, ветер в лицо, а на переднем сидении вообще обзор отличный... Очень удобно: крупное тело Сметанина на переднем сидении. Из «Философского дневника» Тринегина: «ПОЦЕЛУЙ НА НОЧЬ Если миллиону русских сделать духовную «прививку» от дурости, дав прочитать лучшие вещи Леонтьева, Розанова, а из современных – Галковского, то примерно у 300-500.000 это вызовет одинаковую реакцию, которую вполне можно записать по ведомству естественного родства душ. Прочие меня сейчас не интересуют. У них будет разброс реакций в широчайшем диапазоне: от дебильных и вполне банальных воплей о мракобесии, антисемитизме и тоталитаризме (совокупным термином это можно обозначить как «антисемралитаризм») до ноздревских по форме шумных восторгов. Зачем интересоваться этими? Что интересного в них? Даже если меня насильно учить в течение пяти лет их языкам, видит Бог, я не заговорю: ни по- антисемралитарному, ни по-ноздревски. Природная, так сказать, невосприимчивость. А вот с остальными говорить как раз очень хочется. Но у них, видите ли, какое дело, прививка вызывает позыв к улыбчивому молчанию. По улыбке видно: знает, понимает, чувствует ровным счетом то же самое, что и ты, но молчит, хитрый сукин сын. Красноречиво так помалкивает. Если я, как идиот, выйду на подиум и что-то там заверещу по поводу любви, 500.000 тысяч замечательных людей немедленно от меня отвернуться. Правильно, правильно. По Москве и Питеру носятся восторженные орды с одним воплем на устах: «Мама, я Пушкина люблю!». Или перед выборами отсыпят червонцев журналистам, как водится, и цветущие женщины вполне традиционной сексуальной ориентации легко перквалифицируются в ядреных геронтофлобок (некрофилок): «Люди, я Ельцына люблю!», а импозантные мужчины столь же традиционного разлива – в матерых копрофагов: «Я Черномырдина люблю!» Нет, бывают, я сам таких видел, бывают-бывают в подростковом, в основном, возрасте восторженные натуры, хлебом их не корми, дай выйти на площадь Красную и прокричать: «Светку Соколову из третьего подъезда жарко очень я люблю!», а заполночь намалевать пульверизатором такого же содержания текст на стенах мочой пропахшего подъезда. Александр Сергеевич, простите Бога ради, что мы Вас общенародно измазываем восхвалениями! Вас макнули в тираж, так уж Леонтьева с Розановым не хотим отдавать на макание, пусть останутся в душах наших тем, что они есть. А что они есть для меня и этих 500.000 на миллион русских, образованных русских, во всяком случае? Вот представьте себе женщину или мужчину, словом, человека, который вам необыкновенно дорог: жена, брат, мать, любимый, дочь... Вы вечером сели за работу и вскоре утратили ощущение времени. Заработались, одним словом. На часах уже рано, а не поздно. А она (он), утомившись ожиданием, дремлет. Книжка выпала из рук и закрылась. Ладонь под подушкой. Настольная лампа все еще горит. Вы подходите, поправляете одеяло и целуете легчайшим прикосновением, лишь бы не потревожить чуткий сон. Поцеловав, смотрите на это родное существо и все никак не можете оторваться... Прокричать потом об этом сумеете? Ну вот и мы не кричим о Розановых и Леонтьевых. Мы одинаково молчим и одинаково улыбаемся». Стоял невообразимо жаркий май. По пятницам, с вечера, Серебряный бор превращался в средоточие тьмочисленных пилигримажей. Троллейбусы натужно стонали, едва вытягивая туго набитые утробы из переполненного мегаполиса. Навстречу им с такими же стенаниями ползли такие же колоссальные огурцы на колесах, по самое горлышко заполненные семенами... Семена, почти всегда розоватые или вовсе красные – с нездоровым майским загаром поверх еще зимней бледной кожи – стиснутые со всех сторон, поругивались, дышали перегарами, совершали однообразный троллейбусный недосекс. И все же чувствовалось, что мало, мало, что настоящее пекло еще не пришло, оно на подходе. «Жигули» с тремя террористами на борту подъехали к Хорошевскому мосту. Философ вел машину, Евграфов задумчиво полистывал «Москвудодома», Гордей вертел головой. Этот мост, по общему мнению терористов, -- ключевой пункт всей акции. Серебряный бор, как известно, представляет собой обширный остров, прикрепленный к внешнему миру одной-единственной деталькой, по коей можно пройти и проехать, а не проплыть или, скажем, перелететь. Деталька – Хорошевский мост, всадничающий на канале Московское спрямление, который изуродовал честный полустров до состояния неизлечимого острова. До Хорошевского моста в Сметанина стрелять было просто негде. Это же Москва! Для густопсовых профессионалов пальба в центре города – на Беговой улице, Хорошевском шоссе или даже на проспекте Жукова (уже не очень центр, но все равно широкая улица, вся в домах) – могла бы, возможно, окончиться счастливо. Да что там, неробкий снайпер без особого риска убил бы Сметанина, целясь с какого-нибудь чердака. Но для бодрого совершения теракта, который задумали три вопиющих непрофессионала с двумя большими, тяжелыми, полностью лишенными глушителей автоматами, требовались тепличные условия, тишина и покой, комфорт. Им никто за это денег не заплатит, трем исполнителям, то есть. Работать приходится на одном энтузиазме. Прямо за мостом автолюбителей ожидал пост милиции. Дорога перегорожена. Дальше пускали только машины серебряноборцев. По каким-то особым пропускам. Оно и понятно: слишком много на благословенном неизлечимом острове дач, принадлежащих серьезным основательным людям, до которых и Сметанину неблизко. Для чего им шум, толпы «Жигулей», небезопасное любопытство пришлых скаутов? Совершенно ни к чему им все это. Но жизнь, она в России разделена слабопроницаемыми перегородками на очень отдельные слои. Наподобие коктейля «Трехцветный флаг». Только цвета – в другой последовательности. Если полоса наверху -- аристократически- голубая, то внизу она совершенно красная, и каждому третьему снятся лапти и наган. Поэтому любой закон, любую инструкцию и любой приказ, конечно, придумали не наши, кровопийцы, относиться к нему стоит соответственно. Да и выполнять их тоже будут не наши – уже с противоположной точки зрения. Не наши, быдло. Надеяться на них стоит соответственно. Тринегин рассказал милиционеру сказку о том, как он вот только приятеля подвезет, и сейчас же уедет. Видно, был конец милицейской смены, да хотя бы и апогей, не нашлось у постового словесной резвости, махнул он рукой, ему это надо? ...Они катались вот уже скоро час. На 4-й линии подходящего места не сыскалось. А на Таманской – слишком шумно. Троллейбусные остановки. Ходят люди. Очень много людей. Дальше от моста и ближе к повороту на 4-ю линию их, правда, поменьше. Потише. Но до такой степени все прозрачно! Все обозреваемо и голо. -- Вот оно, -- сказал им Гордей. И вправду, вот оно. С одной стороны тянется высокий забор с номерами то ли домов, то ли участков по Таманской улице. Примерно напротив 79-го или 81-го участка – старый гидрант, вокруг которого утоптан микроскопический лужок. На этой, противоположной забору, стороне – лесок и густой кустарник. Лесок имеется и дальше, к концу улице, и, наоборот, в сторону моста. Но здесь особенный лесок. Не слишком простроченный тропинками, но и не дебри. Коротенький, узенький участок леса в форме неправильного четырехугольника. С одной стороны – уличный асфальт, с другой – водяная муть Москвареки, с третьей – гидрант, лесная дорожка и... другой лесок, реденький. С четвертой стороны – тоже дорожка, всего несколько десятков метров, от асфальта до пристани... Пристань какая-то позабытая и позаброшенная... Не то чтобы изношенная, а скорее подержанная. Порядочному пароходу и подходить-то стыдно к такой пристани. Террористы не стали даже имени ее отыскивать, когда «Жигули» совсем рядом подняли с грунта мучнистую пыль и успокоили мотор. Гордей ходит, как гончая собака, вынюхивает что-то, в глазах блеск, вот оно, началось, началось, хозяин! Ткнул пальцем в место, совершенно неотличимое ото всех прочих: -- Здесь поставить машину. С улицы не заметят, если их нельзя здесь ставить, -- повернулся. Не просто повернулся, а каким-то фиксированным военным движением сделал пол оборота. Еще ткнул: -- Здесь первый стрелок. И вошел в лес, не обращая внимания на прочих. Евграфов и философ – вслед за ним, молча, журналист хотел было пошутить, но не стал, потому что от Гордея исходил особенный дух решительности. Он молча, не оборачиваясь и не делая ни малейшего жеста на эту тему, принуждал их обоих к повиновению. Немного не дошел до гидранта. Раздвинул ветки, оценил, как отсюда видно трассу. Остался недоволен. Приглядел другую позицию. Опять раздвинул ветки. Потоптался. -- Здесь второй. Взглянул на Тринегина и журналиста исподлобья. Повел ладонью в направлении реки: -- Очень хорошо. Река рядом. Сразу после акции автоматы – в воду. И сел в машину. Поехали обратно. Тринегин все думал с характерной для философов неприязнью по отношению к воинам: «Что ж ты в армии не остался, любезный друг! Твое». Но потом поправил себя: это не вообще армия. Это наша современная армия. Нищета, анархия, мафия. Идти туда? -- Миша, я вот подумал: отчего такая слабая охрана у Сметанина? Это для она – проблема, а какие-нибудь бандиты их живо бы перещелкали. Или снайпер... Получается, охрана у него – от нас с тобой. От таких, как мы. Наш друг очень давно знает, что кто-нибудь должен прийти по его душу. И оберегает ее от преждевременного знакомства с жаровнями бесят. -- Пожалуй. -- ...Нет, Катя, все нормально. Тебе кажется. -- Я твое лицо знаю наизусть. Я вижу. Я по глазам и по губам вижу, что тебе холодно. Что-то тебя холодит. Через какое-то неприятное дело тебе надо пройти. Расскажи мне. Я боюсь за тебя. Рассказывать, конечно, не резон. -- Да ничего такого. -- Зачем же ты мне неправду говоришь? Он и сам измаялся. Некстати все выходит. Концы с концами не вяжутся. -- Ты не бойся. Ну да, есть дело. Но не опасное. Так, должок старый. Да. Не опасно. Но муторно. Вот я и хожу такой. А ты не бойся. И напрасно меня не тереби. Тебе это ни к чему. Скоро сделаю дело, отвяжусь, заживем с тобой славно. Порядочно заживем. Ты только напрасно меня не тереби. Все будет хорошо. Вроде успокоилась, послушалась. Гордей привязался к ней, полюбил ее. Что уж тут поделаешь. Жалко ее, хороший она человек, да и его тоже жалеет. Договорились, что венчаться. Это правильно. Без Бога брак – блуд. Жизнь им славная предстоит. Да. Порядочная жизнь. Какая она ласковая, какая заботливая! Но поди объясни, поди ты объясни Катерине, что отец ушел от него только утром, а говорил всю ночь. Не надо, сынок мстить, надо жить, побереги себя. Да. Это все прямо значит, надо отомстить. Он упокоится, наконец, дух неугомонный. -- До Конькова. -- Сколько? -- А сколько спросишь? -- А сколько дашь? -- Ну, не знаю. Я, может, червонец дам. -- А серьезно? -- Полста. -- Да что ты, блин! Таких цен нет. Такие цены на х... посылают. -- А что ты сам просишь? Давай, откройся. -- Ну, восемьдесят. Это минимальное. -- Брат, ну шестьдесят. У меня деньги свои, ты понимаешь, не казенные деньги. Я что, похож на нового русского?! -- Да какие шестьдесят? Ты что, туда за столько не ездят. Мне на бензин надо. Только поэтому, блин, скидочку. Семьдесят. -- Брат, не по-твоему, не по-моему. Шестьдесят пять. Соглашайся. Больше у меня просто в кармане нет. Я те просто не дам больше. Соглашайся. -- Семьдесят. -- Да я отсюда каждое утро за шестьдесят езжу. Тут все так берут. Тут все за шестьдесят ездят. -- Далеко там от метро? -- Да нет, рядом. -- Ладно, залезай. Поехали. -- Это, я те скажу, вообще не деньги. Это фуфло. Смотри, бензин как дорожает! -- Что верно, то верно. -- Хорошо, хоть закон не ввели. Эти козлы президентские. Козлы в Думе этим козлам президентским вот такой откинули. Хоть они и козлы, но дело полезное сделали. Козлы, спихнуть его не могли, импичмент провалили. Хорошо, хоть на бензин закон эти козлы не дали сделать тем козлам. Козлы! Вонючие, блин, козлы. Сидят, е....м торгуют, чмошники. Ну хоть бензин этим козлам не дали. А он все равно, с-сука, дорожает. Цена все равно ползет. Ползет козлиная цена, блин. При большевиках порядок был. Больше было порядка. -- Ну да. -- Да чего там, я этих козлов демократов по пять за одного большевика отдам. Я бы это их все козлиное гнездо разбомбил. Я бы каждого этого козла из пулемета бы пострелял. -- Угу. -- Хотя, я те скажу, большевики тоже были козлы. Я на заводе вламывал. Ты бы, блин, поглядел, я там впахивал, как черт. Я там всех забивал. А они мне что, эти твои большевики? Они мне три семитки. Козлы. Вонючие, поганые козлы и падлы. Они, суки, заработать не давали. Но хоть порядок был. Тут с тебя, блин, каждый мент берет. Нет честных ментов, или, блин, есть, но мало. Я, сука б..., из своего кармана им плачу, а они меня же грабят. Они что, бандитов ловят? Нет, бандитов они не ловят. Козлы демократы бандитов охраняют. Они их, блин, плодят. А ментам отстегивают, чтоб они нормальных людей в бараний рог... Не было такого при большевиках, скажи? -- Не было. -- Правильно, при большевиках столько бандитов не было. И менты были не такие козлы и чмо. Другие были менты. Тоже, я те скажу, не сахар были менты. Но не такие, блин, как сейчас. Это козлы демократы. Большевики заработать не давали, а эти козлы все с тебя сдерут. Три шкуры сдерут. Ты видел цены? Ты, блин, цены какие, видел. У меня жена, приличная баба, она ходит в магазин и ср... кругами. Она, блин, что говорит? Какие, говорит, козлы. А президент у них там главный козел. Главвор на зоне, сука, всех держит, хоть бы уже сдох, что ли. -- Новый, может, хуже будет. -- А где ему лучше взяться. Козлы эти валютному фонду бабки за кредит откатывают, найти бы, блин, каким они там козлам откатывают, и придушить. Кредит, блин, себе в карман, а ты на проценты работай. Какой, на хрен, работай. Эти козлы на работу берут, а бабок не платят. Ты видел, блин, чтобы при большевиках бабок не платили за работу? -- Не видел. -- Какие козлы! Большевики тоже были козлы, но эти козлы – козлее. Пенсии, суки потрошеные, не платят. Ты видел, пенсии не платят! У моего кореша жена была, они развелись, а у жены папаша. Всю жись контруктором. Большой шишка. Умный дядька. Я его видел. Не слабый дядька, что там! Умный, как немец. Два образования. Таких, блин, сейчас не делают. Он, прикинь, на оборонку вкалывал. Потом на тяжпром. Орден имеет. Теперь его что? Его пинком под зад! Старый пес, не нужен никому. Подыхай теперь. Он квартиру хотел продать. У него, блин квартира была такая, что закачаешься. Большая квартира. Четыре комнаты. Его, сука, нае...и, когда продавал. Молодые сучары. Он права качать, ему навешали, молчи дед, мозги вышибем. Он на даче жил. А дочке не сказал, тоже дурень старый, стыдно ему. Вышел, короче побираться, бабок нет. Побирался, блин, побирался, замерз, короче, в переходе. Домой, твою мать, пришел и подох. Ему сказали: подыхай, он подох. А ты скажи, что ему, сссука, делать? Как ему, сссука, не подохнуть! Он старый дед, он никому не нужен, у дочки ребенок, бабки тоже на нуле. Пенсию, прикинь, пенсию эти козлы ему не платят. Сдохни дед! Поработал – сдохни. Как пес шелудивый. В подворотне, дед, подыхай, дерьмо бесхозное. Он всю жись вкалывал, ему эти козлы х... на рыло. Соси, дедуля, не объешься, смотри! Я бы их гранатами рвал, гнид. -- Где ты гранаты-то возьмешь. -- Не боись. Ты только срок мне дай, я все найду. В народе все есть, только, блин, покопаться надо. Я этой сволоте прощать не намерен. Я им, сукам, ничего не прощу. Я им что-нибудь сделаю, гадам. Я десять лет вкалывал, у меня все на книжке, блин сгорело. Я на севере, знаешь, блин, как вкалывал? Потом на заводе. И все сгорело. Так я опять поднялся. Машину купил. Баранку, блин, верчу. И опять, сука, сгорело. Козлы, козлы козлиные. Детей не во что одеть. Ты видел, блин, чтобы детей не на что одеть было? Родителей к себе взяли. Старые, пенсии не платят, они, блин, в девяносто четвертом с голоду качались, твою мать, в долг не просили, думали, переживем. В девяносто девятом обратно качаются. Я уж тут не утерпел. Я их, сука, взял, на хрен к себе, блин, сволочи, взял. Жена отвыкла, ссорятся. А куда ты их денешь, у них денег нет. У них эти козлы на книжках, блин, тоже все пожгли. За царя надо было держаться. Царя трогать не надо было. А после него все – козлы. И большевики козлы, и демократы козлы. Все они козлы фашистские. -- Уж это точно. -- Ты прикинь, они что говорят: честно работай, все будет. Будет все. Будет тебе и х..., и манда тебе тоже будет, только лапы шире расставляй, все получишь. От пуза. Я бы их из гранатомета. Из «мухи». -- Где ж ты гранатомет возьмешь? -- Да есть «муха». Приятель продает. За пятнадцать штук всего. Ты вот мне, блин, хорошую мысль подал, твою мать. Это полный п...ц. Это так и надо. Бабок подкоплю, куплю, сука, «муху». Еще раз они мне книжку обреют, я им не прощу. Я мужик нормальный, терпеливый, если не злить. Но эти ж, блин, сучары гов....тые, на рожон прут. Оборзели. Я вот, блин, сейчас прикидываю, может, уже пора? Грохнуть пару сучат, морально полегчает. Так мне морально полегчает, мать твою! Замочить парочку. Я им никак, сукам, простить не могу. Парочку ху...ть. И все дела. Очень пользительно. Среди бела дня, сволота, из карманов бабки тянут, и все по закону. Нет такого закона. Это ворье, шпана и суки хитрож...е такие законы выдумывают. Чтоб работягам... Твою мать! -- Это ты прав. Давно просятся. -- А я что говорю? Я те что, блин, говорю? Вот только не решил пока, уже пора эту сволоту рвать, или погодить еще чуток? Руки чешутся. И у соседа моего, тоже руки чешутся. И у кореша. И на работе, блин, водилы с полпинка заводят про удушить и прирезать. У них, вишь, тоже, сука, свербит. -- Оно и понятно. -- Приехали. Тебя как вообще звать-то, братишка? -- Ваня. А ты, братан? -- А я Андрей. Правильный ты мужик, по всему видно. Ну, бывай. Евграфов пожал руку и вышел из машины. -- Не обижайтесь. Я выйду из дела. Я больше не смогу. Собираюсь вот жениться, у нас все должно быть хорошо. У нас все должно быть по-людски. А какая тут выйдет жизнь? Да. Никакой жизни. Я не хочу, чтоб она боялась. Тревожные такие загибы, они нам никак нормально жить не дадут. Такие дела. -- Так ты что, ходил-ходил с нами, а теперь – все? Как-то уж очень резко ты с нами, друг любезный. Конечно, ты взрослый человек, ты имеешь право рисковать или не рисковать своей головой. А мы на тебя обижаться не имеем права. И ты, конечно, о нас никому не расскажешь, тут и говорить нечего. Но все-таки странно. -- Я б об вас и не пикнул бы. И странного ничего я тут не наблюдаю. Да. Ничего такого странного тут нету. Но ты, Миша, меня понял неправильно. Ты совсем, смотри-ка не понял, чего я говорю. Да. Совсем ничего ты не понял. Прикинь, вот я не говорю, что вышел из дела. Я выйду. Это как тебе понимать? Это, ясно, что я один раз дело до конца доделаю, как уговорено, а потом уже мы разойдемся. Разок мы их приголубим. Чтоб ошметки летели. А потом -- выйду. Евграфов следил за их разговором, покуривал и думал: «Я бы сейчас же вышел. Ужасно страшно. Я бы вышел сейчас же. Тут и одного раза достаточно, для кого-то даже слишком. Но уж больно бессовестно получится. Один раз, один-единственный раз, и то струсили, голову поднять побоялись». -- По твоей диспозиции мы танцуем наше танго следующим образом: ты сам на главной позиции, я на второй, а Ваня нам сигналит о приближении Сметанина. Я правильно понял? -- Все верно. -- Дистанция только минимальная, фактически все зависит от первых выстрелов, как они лягут. Для верности я сначала должен стрелять по Сметанину, а уж потом развлекать вохру... -- Точно. -- Любезный друг! Все здесь понятно, только одно я уяснить не способен: для чего нам топить автоматы сразу после акции? -- А для чего они тебе после твоей акции? Чтобы крутым себя чувствовать? Ты в кого из них стрелять собираешься, друг? -- Думается, в охрану, не обязательно они от нас отцепятся, в милицию... если милиция станет нас преследовать. Гордей усмехается, но так по-доброму, с готовностью пояснить: -- Прикинь, какая наша задача? Уложить Сметанина и самим уйти. Да. Смотри-ка, вот мы его застрелили, а охранники живые. Не говорю уже, что мне нравится, если они живые – меньше грехов на душе. Говорю, что из такого расклада выходит: либо они бегают за нами, либо мы бегаем за ними, либо никто ни за кем не бегает. Если они бегают за нами, если они лезут на рожон, то мы из Серебряного бора уйти не можем, и придется их тоже поубивать. А потом автоматы – в воду. То есть тоже самое, но трупов больше. Мы бегать за ними не будем, пускай убегают. Да. Нам надо от них оторваться, убежать оттуда раньше, чем они доберутся до милиции. Зачем нам тогда за ними бегать, скажи-ка мне? Нам главное, чтобы их машина встала или взорвалась... на своей мы всяко быстрее их поспеем. Если они станут безлошадными, конечно, я вот и говорю по десятому разу, как это важно. Чтобы машину их... того! Значит, подходит только одно: не они за нами и не мы за ними. Теперь насчет милиции. Каких-таких фильмов ты насмотрелся, философ! По милиции стрелять! Они тебя разделают, как бог черепаху. У нас на два ствола – три рожка. Девяносто патронов. Сколько мы на Сметанина израсходуем, неизвестно. Понятное дело, на милицию твою уже мало останется. Я стреляю средне, вроде бы ты тоже не хвастался этим делом, много мы настреляем? а? только зря разозлим людей. Теперь посмотри серьезно. Мы решили сгубить одного гада, ну, случайно может и охране достаться, их работа такая. Да. Зачем нужно у ментов жизнь отбирать? Они нам ни к чему, я так мыслю. За каждую ведь душу перед Богом ответим, и за Сметанина ответим, а за всех прочих невинных – вдвойне. Если тебе про Бога непонятно... Извини, конечно, я думаю, тебе все понятно. Но все-таки, на всякий случай, прикинь: тебя же они пристрелят или под высшую меру подведут, когда ты по ним палить начнешь. А если, на худой конец, сдашься без оружия, тогда один из нас, во-первых, может как-нибудь выкрутиться, мол не я... Да и, понятно, посадят, а не поставят. Так что нам из Серебряного бора лучше всего чистыми уехать, без никаких улик, без стволов. И соблазна меньше... -- Как это выкрутиться? Ты на себя все возьмешь за нас двоих? Или я? Молчишь! -- Ну все-таки. Там можно будет как-то прикинуть. Кому сподручнее выйдет... Журналист молчал-молчал, надувался обидой. Но сначала сказал по делу: -- У нас в Эрэфии мораторий на высшую меру. Притом она не высшая называется, а исключительная. Никого не поставят к стенке, хоть десяток младенцев режь. Гордей тяжело так ему выговорил: -- За младенцев, может, и не стрельнут. А вот за своих – могут. Когда своих бьют, какие моратории? Все моратории похерят. Вот что лучше усеки: ни в каких мемуарах или статьях по газетам ни полслова, ни полнамека. Всех под монастырь подведешь. И, главное, Тринегин тоже строго смотрит: подведешь-подведешь! Весь вечер Евграфов нестерпимо переживал – два солидных мужика между собой переговариваются, рисуют на плане действий последние черточки-кружочки, о нем же совершенно позабыли. Сигналь, Евграфов. Теперь еще новая притча, мемуары ему шьют! Тогда Евграфов вынает сигаретку, щурится, зажигалкой щелкает, в лица им презрительно дымит, больше философу. И выдает им обоим: -- Кто бы говорил. Ты, Гордей, вроде семейный теперь человек, идешь на дело в первый и последний раз. Смотри, в постели не проболтайся. А ты, Миша, я тебя знаю, непременно захочешь какое-нибудь тайное описание составить. Для собрания сочинений. Фрагмент номер девять. Или застрелиться соберешься, когда кот помрет, и потомкам в последней записке – бац! Чтобы не забыли потомки. Я – как огня. А вот вы... Гордей стерпеть таких слов не пожелал: -- Ну! Сказал, как дерьма наклал. И вся твоя шатия журналисская – одни мелкодушные шакалы. Ты с ними сам в шакалы подался. Что ты, философ, ухмыляешься! Миша им: -- Вы что, друзья мои, не надо. Я прошу прощения, Ваня, чем-то я тебя рассердил, прости меня и поясни. Ссорится нам не надо. Прости меня, не злись, пожалуйста. Степа, ты его зря так, тоже извинись. -- А к такой-то матери? Под одеяло он мне смотрит! Помолчали. -- Ладно, -- сказал Гордей, -- ну е к черту, -- Гордей сказал. --Насчет шакала я погорячился. Но ты тоже, смотри! Тринегин вкрадчиво оттаскивает разговор поближе к практике: -- Я верю, что никто из нас никогда не скажет лишнего слова. Я недавно приобрел замечательную книгу. Вся мудрость Талмуда и шариата меркнет перед ее величием. УК РФ. Срок давности на наши с вами проделки как-то странно там формулируется, я даже не понял точно: либо его совсем нет, либо пятнадцать лет. А после пятнадцати лет срока давности нам всего-навсего, в случае провала, дадут от десяти до пожизненного. Только что не расстреляют. Примерно так нам дадут в случае провала. В интересах каждого молчать всю жизнь и даже правнукам не шептать на ухо, как говорится. Я, например, не рискну посвящать в дело кого-либо из посторонних, в том числе собственного, еще не покойного кота, хотя он дурно говорит по-русски и еще хуже по- английски. -- Ребята, я что? Я ничего такого. Но мне не нравится, как все просто у вас получилось: вы стреляете, я в сторонке стою, вы автоматы топите, а я вроде бы на них тоже деньги давал, и тоже хочу участвовать в принятии решения. -- Так что, ты против того, чтоб их утопить? -- Вообще-то нет. Топите. -- Тогда вот что, дай сюда руку, -- Гордей впритык подошел, за ладонью тянется. Отдал ему ладонь Евграфов. Тот и говорит: -- Давай пальцы загибать. Вот один палец, что я-то уж точно должен стрелять, это понятно. Значит, либо ты, либо философ. Ты в армии был, машинку эту в руках много держал? Нет. Ты закосил. У кого очки, у тебя или у философа? У тебя. Вот тебе еще два пальца. Кто-то нам говорил, что есть особый телефончик, есть способ добраться до такого человека, чтоб он нас правильно понял. А от него чтобы все нас правильно поняли. И ты за обещал этим заняться. Так? Ну вот тебе четвертый пальчик. А пятый самый простой. Философ идейный, а ты нет. Тебе это меньше надо. Я прав? Евграфов сел за стол, пепел на тринегинские бумаги роняет. Растерянный. Волосы пальцами ерошит. Потом гримасничать начал, философ с Гордеем подумали, что он опять станет иронизировать. Нет, журналист заплакал. -- Спасибо вам, ребята. Спасибо вам большое. -- Да за что? Прости, но я не понимаю тебя. -- Спасибо. Спасибо. Все ты понимаешь. И этот здоровый тоже все понимает. Спасибо вам, ребята. Философ переждал немного, время приспело резюмировать. -- Степа, Ваня! Завтра здесь в пять вечера. К полшестому-шести все будем на местах, -- сделал паузу и добавил, -- мне все-таки до чертиков жалко автоматы. Как бы они потом пригодиться могли, если мне вновь покажется необходимым... -- Да ну их на хрен, эти автоматы, -- отвечал ему Гордей. Этой ночью Тринегин открыл свой «Философский дневник» и попытался ответить на главный все-таки вопрос: зачем? «ТАЙНАЯ ДОКТРИНА РУССКИХ Я – русский. Я люблю мою страну, я люблю ее историю, ее Монархию и ее Православие. Есть только одна русская идея, а все прочие «русские идеи» – хлам, белибердяевщина, вопли рерихнувшихся старух и гумонанизм хулиганствующего студенчества. Эта единственная русская идея проще пареной репы, нужно только позволить себе выговорить ее. И не украдкой, шепотом в туалете, а вслух и с гордостью. Если умного, сильного и красивого человека толпа безмозглых уродов будет изо дня в день травить, будет внушать ему кретинственную вину перед увечными и придурочными особями, он и впрямь станет стесняться собственного ума, силы и красоты. Пожелает стать равным, смиренно и «честно» войти в общину калек-дебилов. Что с ним сделают дебилы со стажем? Верно, побьют и сбросят в канализационный люк. Правильнее будет поколотить их палкой, чтобы заткнулись и разбежались по своим смрадным подвалам. Я имею в виду либералов, революционеров, социалистов, радикальных феминисток, западников, интеллигентов и воинствующие группы иудеев. Итак, русская идея: Православие, Самодержавие и Народность по всему миру во веки веков. Главное здесь – Православие. Мы, русские, -- носители единственной истинной веры. Господь избрал нас для несения этой страшной и кровавой повинности: нести свет православия всей планете, погрязшей в язычестве, отступничестве, сектантстве, атеизме и сатанизме. Впрочем, в одном сатанизме, так как все остальное -- лишь разновидности служения дьяволу. Мы, избранный народ, резец в деснице Господней, имеем право на любое действие в отношении неверных и отступников, вплоть до физического уничтожения. Но Господь благ и человеколюбец, он разрешает пленить и убивать только тогда, когда на единственное правоверие поднимают руку, когда притесняют его, когда кощунством оскорбляют его. Православие – единственный «счастливый билет» на спасение и бессмертие изо всех религиозных, научных и философских исканий человечества. Возможно, благодатен религиозный опыт некоторых, весьма строгих католиков старообрядцев. По поводу остальных ясно, что им уготован вечный ад. Мир может принять или не принять Православие. Мы, русские, всего лишь несем его человечеству и защищаем от разного рода гнуси, в том числе и от собственной. Нет и никогда не будет ничего выше, чище и святее Православия. Тот, кто не принял его, проклят. Тот, кто воспротивился ему силой – делом или словом – проклят и должен быть уничтожен. Православный – значит русский. Русский – значит православный. Нет греков, сербов и болгар. Есть русские. Нет муромцев, сибиряков и москвичей. Есть православные и слуги сатаны. Есть одна-единственная великая империя: государство без границ, православная община, объединяющая весь богоизбранный народ. Самодержавие – способ мобилизации всех сил православной империи для распространения Православия и защиты его от козней дьявола. Весь смысл Самодержавия – в Православии. Самодержавие может быть монархическим и республиканским. Монархия надежнее, поскольку освящена самим Господом, но и республика, есть ставит на высшую ступень государственного управления православного диктатора, имеет смысл в пору тьмы и сатанинских мерзостей. Самодержавие – единственный правильный государственный строй и необходимо его защищать и спасать любой ценой, кроме вероотступничества. Если ради восстановления самодержавие в православной империи требуется погубить миллион неправославных людей, то это необходимо сделать, не задумываясь. Если требуется пожертвовать православными, то все эти православные должны добровольно отдать свои жизни. В вечности их утешит и прославит Бог, а жизнь земная – всего лишь миг выбора между единственной сияющей истиной и угрюмой мерзостью заблуждений. Народность – это пребывание всех подданных православного самодержца в духе строгого православного исповедания и полного подчинения монархическому государству. Народность означает также, что весь быт от утреннего пробуждения и молитвы перед сном должен быть пронизан упованием на Бога и соблюдением христианских заповедей в той форме, которой они сформулированы Православием. Народность – это труд на благо православия и самодержавия: экономический, политический и культурный. У православной империи есть только два верных пути: восстановить самое себя из развалин и повергнуть весь мир в Православие или постепенно погибнуть поодиночке, без самодержца, со все более иссякающей Народностью. Для Господа нет никакой разницы: рать его в последней битве со дьявольскими силами итак уже немала – сколько душ умерших и еще здравствующих людей пребывали и пребывают в Православии, им же предстоит встать с ангелами в один строй для решающего натиска на сатану. Но если б Господь и один вышел в этот день, сила его сильнее миллиардов душ на темной стороне. Разница существует лишь для нас. Последовательное исповедание православной веры дает шанс на лучшую изо всех судеб – жизнь в Царствии Христовом. Православная империя с самодержцем во главе – единственный общественный уклад, который позволяет без особого труда и с минимумом соблазнов вести жизнь подлинно православного человека. Чем могущественнее наша Империя, чем сильнее самодержец, тем больше людей обретает возможность на вечную жизнь и блаженство. Миллионы разрозненных православных в современном мире – малый и недостаточный оплот веры, последний и некрепкий ее Бастион. Если не суждено нам реставрировать Светлое Самодержавие и по всему миру установить Великую Империю, каждый должен думать лишь об одном – спасении собственной души. Правы только мы. Нет никакой другой правды, помимо православной, есть лишь обман, ничтожество и злодейство. Теперь желающие могут назвать меня фашистом, религиозны фанатиком, антисемитом, черносотенцем, красным (белым, коричневым) отродьем и т.п. Как водится у сборища наших уродов-интеллигентов. Что ответить сброду? Да плевать бы я хотел на ваше мнение». Еще не дописав до конца, он понял: не о том. Дело не в самодержавии. И уж конечно не в воинствующих группировках иудеев. Да и не в православии. Не только в православии, во всяком случае. Правда состоит в том, что ему больно... «МОСКОВСКИЕ ПЕРЕУЛКИ ...по дороге домой я купил десяток яиц и два с половиной фунта сахару, по новому – килограмм. Все то, что я вижу, когда хожу по московским улицам и переулкам, мучает меня. Как люди одеты, как разговаривают они, какую музыку слушают. Еще хуже, если я во что-нибудь, в чью-нибудь жизнь, например, вникаю глубоко. Это всякий раз оказывается тяжелая, страшная жизнь, без надежды и просвета. До сих пор не было случая, чтобы попался свет или хотя бы перерыв во тьме. Лучше ни о чем не задумываться надолго и обстоятельно. У меня как будто ампутирован какой-то орган, который притупляет боль. Надо всей моей землей, надо мной и всеми здешними людьми произведено безжалостное насилие, маньяк много раз брал нас, потом увечил и опять брал, да все хотел от меня, чтобы я его полюбила, как любить его, темного душегуба? Я бы кричал, но в этом нет смысла. Столько боли, столько огромной непрестанной боли, всей глотки не хватит, хоть круглые сутки вой с надрывом... Сколько я выкричу в самом отчаянном крике? Три процента? Восемь процентов? Какая разница. Пусть крик мой будет неслышим никому. Как трудно быть клеткой тела, у которого изувечена и вывернута промежность, отрезаны ладони и ступни, выколоты глаза, вырван язык, обезображено лицо! Что суждено мне, ничтожной части сырья для близкой смерти? Господи, если чудо сотворишь, мы встанем и заговорим. Вернее всего, я вскорости испущу последний вздох на окраине, в овражке у свалки, с задранной юбкой, со срамом неприкрытым и заляпанным кровью, я, никому ненужная немая плоть. Может, я буду очень сильна и доползу до жилья, нащупаю чем пишут, вслепую на обоях накорябаю имя свое, чтобы знали, кого хоронят. Светило солнышко, я хотел было купить еще чаю, но вспомнил, что дома, на верхней полке буфета, должна была остаться с прошлого месяца нераспакованная...» Это – правда. Какая невеселая, черная, опять черная-черная правда... Они заляпали жирной и пачкотной летней пылью номерной знак у тринегинских «Жигулей». Не совсем, не полностью – это было бы подозрительно – а только две последние цифирьки. Гордей придумал. Чтобы, в случае чего, никто из очевидцев не помог милиции на них выйти, припомнив номер. Подъехали к милицейскому посту за Хорошевским мостом. 17.45. Грацильный такой сержант им: «Дальше на машине запрещено!» Философ долго готовился к этому моменту: что бы такое сказать, как бы наверняка проехать, без ошибки. Если машину не пропустят на полуостров, все дело – коту под хвост. Следует отказаться, не рисковать понапрасну. Останется жив хотя бы один охранник, добежит быстрее них до поста и будет рассматривать лица: этот? этот? Никто из них не был морально готов к тому, чтобы намеренно и старательно прикончить всю сметанинскую охрану, да и не овцам волков кушать. Поначалу хотели, как в прошлый раз: клиента, мол, довезти. А если не пройдет? Миша предложил попридуриваться, вежливо так, а по смыслу – ну пропустите нас, дяденька, нам очень нужно. Гордей ему: «Попридуриваешься, только сперва я народное средство попробую». Дал сержанту сто рублей. Молча. И дальше поехал. Народ, он ведь с государством со времен Владимира- Красна Солнышка живет. Доехали до того места на Таманской улице, рядом с 85-м участком, где пристань. Свернули. Гордей, он был за рулем, сделал разворот, чтобы потом быстро выехать на улицу. Посмотрел-посмотрел, прикинул и говорит: «Далеко тебе бежать». Прямо по корням деревьев, по намертво спекшейся глиняной корке въехал на машине в лесочек. Расстелили на траве старое покрывало, выложили сумки с автоматами и бутербродами. Стояла нестерпимая жара. Таких июней Москва не знала лет двадцать. Тринегин завидовал рваным полиэтиленовым пакетам, плававшим по черной воде Москвареки. Им было прохладнее. И стоячкам пивных бутылок тоже было прохладнее. В шесть часов вечера зной правил вполне самодержавно. Сняли джинсы. На Гордее – однотонные синие плавки и маечка, вся в каких-то гринписовских сюжетах. На философе тоже маечка, солидная, на ней символика Пенсильванского университета, зато ниже – дешевые египетские плавки с несерьезным изображением акулы, пожирающей туриста. -- Степа, какие мы террористы, мы клоуны. -- Угу, -- Гордей больше интересовался бутербродами с ветчиной, проголодался. Пот – ливнями, по всему телу. Никого, кроме них на этой травке, сколько видит глаз, в обе стороны. Лесок, вода, узкая полоска сочной, хорошо утоптанной зелени, два отдыхающих с бутербродами. В другое время очень им было б хорошо. Да и сейчас не так уж плохо. -- Степа, может майки снять? -- Гордей гармоничным образом взошел на помост командира, по всему чувствовалось: на всякое активное действие у него следует запрашивать «добро». -- Не стоит. Железо будешь к телу прижимать, неприятно. Горячее. Лучше волосы со лба откинь. Не так жарко и когда будешь стрелять, лохмы твои на глаза не упадут. -- Знаешь, почему я не стригусь подолгу? -- Денег не хватает. Нас бы попросил с журналистом, мы бы даром лишнее оттяпали. -- Да нет, лень тратить время на парикмахерскую, -- провел рукой по лбу, -- не откидываются. -- На, подвяжи, -- Гордей достал из кармана кухонную веревку и помог подвязать. Между ними установилось необычайное взаимное понимание. Оба знали друг друга давно, но в большинстве случаев либо несколько стеснялись взаимного присутствия, либо раздражались. Теперь, за недолгий срок до такого мрачного и фантастического дела, выявилось, что есть между ними глубинное родство, которого словами выразить невозможно. Прочные корни, многократно переплетенные в каких-то древних слоях почвы, вдалеке от сегодняшней поверхности, свивались в одно. На первый взгляд – береза да сосна, что общего между ними? Ан нет, человеческая порода хитра на такие фокусы; то, что в нынешнем поколении выглядит как сосна да береза, чуть раньше играло роли дуба и гвоздики, а в нескончаемо дальнем конце этого ряда, быть может, было чем-то одним, вроде кедра или, скажем, терна... Гордей тихо спросил, в глаза не глядя: -- Миша, ты как в людей-то... Я в людей никогда не стрелял, я боюсь, руки меня подведут. Ты по поводу этого дела спокоен? -- Я, конечно же, Степа, совершенно спокоен быть не могу. Но я вижу в них не людей, а часть неистинной, неестественной, вывернутой наизнанку философской абстракции. Как бы тебе объяснить... Как если бы у конструкта некой концепции выросли ноги, и он обрел способность к передвижению. Одним словом, ходячие тезисы. -- Тезисы на ножках, значит, -- Гордей помолчал задумчиво. Потом добавил: -- Это, наверное, отличная идея. Да. Что как бы не в людей. А все-таки мне нехорошо, я стараюсь меньше думать, как все пойдет. Не думать про курок и про пули. Я сам по себе нажимаю, они сами по себе падают. Так легче. Миша ничего ему отвечать не стал, только пожал плечами. Конечно, правильнее и легче было сейчас не думать про курок и пули. Он тоже старался не думать. 19.05. Зазвонил мобильный телефон. Евграфов сообщил: «Менеджер меня проинформировал, что заказанные гвозди уже подъезжают к Москве» – «Понял». Сколько им там от «Полежаевской» до Серебряного бора? Десять минут? Пятнадцать? Гордей закинул покрывало, джинсы и остатки снеди в машину. Обернулся к философу: -- Ну, давай расходиться. Стреляй, не раньше, чем я начну. Держись, Миша. Поплутал по кустам, нашел место поудобнее, чтобы локтями можно было упереться в толстый поперечный сук. Вставил рожок. Снял автомат с предохранителя. Передернул затвор. Посмотрел: никого поблизости нет, пустынна Таманская улица... Только троллейбус вдалеке завывает. Устроился и стал поджидать Сметанина. Они сейчас же появились. Две черные машины. Люди наверху любят аспидно-черное. Спереди -- «Вольво», в нем Сметанин с водителем, а в двадцати метрах сзади – «Ауди» с двумя охранниками. Водитель показался Гордею знакомым, но тут уж времени на раздумья не оставалось. Дал очередь с дистанции в десять-пятнадцать метров. Какой грохот! Уши заложило, последние патроны, верно, ушли вверх. Еще разок. Отвык от калашника. Философ одиночными лупит. У Сметанина был отчаянный шанс пролететь мимо на скорости. Конечно, Гордей всадил бы весь магазин в его машину, но все-таки шанс был, целиться в такой позиции сложно. Так не вышло. «Вольво» притормозил и то ли пошел на разворот, то ли его юзом потащило, словом, встал поперек дороги. Водитель – носом в руль. Выскакивает Сметанин и машет-машет рукой, как будто хочет что-то рассказать. Гордей, даже не метясь особенно, дал очередь ему в корпус. Попал: мишень его опрокинулась, за покрышку цепляется. Напоследок две секунды примерялся по дергающемуся телу и отправил весь остаток патронов. Было видно, как голова резко качнулась в сторону, у виска и на всю щеку растеклось красное. Угомонилось тело, верная гибель. Готов. Гордей вынул пустой рожок, бросил в пакет, вставил заряженный, передернул затвор... ...уже в Москве, когда он перешел на должность отсекра в «Демократической России» и продолжал много писать, появилось это неприятное чувство. Вот он сидит у себя в кабинете, говорит, говорит, поясняет, что им делать и как, и все так умно и к месту получается, складно идет, одним словом. И лица молодые, полные энтузиазма, сосредоточены. Кто- то кивает, испытывая огромное внутреннее согласие. Девушки строчат, строчат в блокнотиках. А вот выходят все увлеченные делом интеллектуалы с понедельничной планерки, и чудится, что за дверью один другому тихо так: Старик-то наш совсем сбрендил. – Ну да, власть в голову ударила... – Да какая тут власть, он вообще не того, слабоват. А девушки, слушая вполуха, – хи-хи- хи. Леонид Львович испытывал огромное, совершенно иррациональное желание распахнуть дверь и крикнуть им всем: Какой же я старик! Совсем я еще не старик! Мне сорок два! -- и уж тут бы великолепная, роскошная телом Элла, его собственная секретарша, которая не давалась ему целый год, пока он не уволил ее, да так, чтобы без него, чтобы лица ее насмешливого не видеть, уж она бы не упустила б случая подгадить: Чу! Леонид Львович, мы все относимся к вам с полным уважением. Вам показалось. Вам все показалось... Потом, когда его двинули в телеведущие на «Новостях» канала Москва- TV, чувство только усилилось. Среди бела дня казалось -- войдет высокий человек, сделает лицо строгое, да прикрикнет: «Вон отсюда, самозванец! Ты сидишь на чужом месте!» Все ладилось: ему доверяли, ему платили немыслимые деньги, его неизменно вставляли в рейтинги ключевых фигур масс-медиа... Но чувство не проходило. Он даже нервным каким-то стал. Все одергивал пиджак, все галстук поправлял – поминутно лезла в голову всякая чушь: не осталось ли пятна от кофе на подбородке; какой это был ужас, когда Леонид Львович поймал собственную левую руку за автономным сумасшествием – пальцы сжимали платочек, платочек стирал с подбородка совершенно несуществующее кофейное пятно, да не перед прямым эфиром, а в пустом кабинете, где никто не увидел бы его. Ему дали главредство в «Демократической России». Сметанину стали сниться дикие сны. Врывались виртуальные милиционеры, вручали ордер на арест. Все повторялось многое множество раз: на вялые попытки разъяснить, что он невиновен, что не он бы – так другой, ответ всегда был один. Дюжий камуфляжник бил ему прикладом калашника в лицо, Леонид Львович вылетал из окна, десятый этаж. А приземлялся в Средневишерске, городишке правильно-квадратном, без прошлого, даже домов порядочных немного: бараки-бараки, возведенные на глухом Урале в темную предвоенную пору по указке геологов зэками. Все ведь было нормально. Здесь, в школе, он легко взял золотую медаль. В УрГУ был четвертым на курсе. В Москве лучше прочих умел угадывать, как прямее угодить Хозяину. Женщины ему хорошие попадались, на женщин везло. Что неправильно, где его подловили, какая сволочь настучала? В школе занимался боксом, три месяца. Во дворе удары показывал парням, так один вышел и говорит: «Я тебя знаю, ты всего три месяца занимаешься. Ты уметь-то ничего не умеешь». И как даст в грудь кулаком. И еще раз как даст. Свалил его, Сметанина. Не столько больно было, сколько обидно. При всех! А рожа-то у камуфляжника родная, средневишерская, как только они его в Москве отыскали! Получил собственную передачу – «Как журналист журналисту». И в первым же эфире с содроганием понял: кто-то спрятался за блесткими линзами камеры и нагло ухмыляется. Уж доберемся до тебя, самозванец! Леонид Львович даже сбился чуть-чуть. Впрочем, мало кто заметил. ...Когда из придорожных кустов ударил беспощадный огонь, Сметанин в один миг понял: пришли, изобличили! Завизжали тормоза, водитель Васильмихалыч обрызгал дорогой костюм кровью. Все получилось как-то нереально. Открыл дверцу машины, чтоб оправдаться, они обязаны были дать ему второй шанс. И тут ему в грудь как дали, и еще разок как дали. Сметанина прямо на багажник отбросило, сил нет, ноги ватные, не держат. Сползал медленно, одну мысль смог удержать в голове: «Извините меня». Гордей открыл огонь как раз в тот момент, когда задняя «Ауди» проезжала перед Тринегиным. Дистанция – всего несколько метров. Но Миша честно выстрелил первый раз по головной машине. Как договаривались. Хотел очередью, да не вышло почему-то. Еще раз нажал на спуск – еще одиночный выстрел. Посмотрел: предохранитель в порядке, на «очередями» стоит. «Вольво» развернуло... тут он перестал смотреть в ту сторону, потому что передняя дверца «Ауди» отворилась, охранник поставил ногу на землю, все рыщет глазами, где? кто? Затвор передернул. Тринегин ба-бах – по нему. Мимо. Не мог же не попасть! Тот в кабину – юрк, и оттуда с двух рук, красиво так по кустам: раз! два! три! В белый свет, как в копеечку – не видит Мишу за кустами. Философ по бензобаку выцеливает. Выстрелил. Еще разок выстелил. Ошметки от корпуса летят, как раз у того места, где бензобачная крышечка. А ничего не взрывается. Тринегин опять ба-бах. В самую крышечку попал, все без толку. Охранник огонек от выстрела увидел, и второй, который шофер, тоже увидел. Тринегин лег на землю, они по нему стреляют, все над головой, прутики падают, настоящие пули, убьет враз, трупом лежать останешься. Второй по нему через заднее стекло бьет, оно все в дырках. А выйти почему-то боятся. Тут философу повезло. Куда надо его пулька попала. Не то чтобы как следует рвануло, нет, лениво так полыхнуло, задняя часть у машины огнем занялась, бензин горящий капает. Охранники видят, дело плохо. Там Сметанин уже землю пальцами скребет, ему конец. Огонь печет. По капоту второй стрелок очередью – рррраз! «Ну бегите же, черти!» – подумал Тринегин. И вправду, послушались. Репутацию, может, испортили себе охранники: заказчик мертвым телом лег, а они ему никак не помогли, но жизнь, она не казенная, она дороже. Из машины – скок! И в переулок какой-то маленький зайцами порскнули. У заднего штанина вся в язычках пламени. Гордей кричит ему: «Давай-давай! Пошел-пошел-пошел!». Миша к реке. Автомат – бульк, и поминай, как звали. Тринегин по лесочку несется, страшно, что там еще случится, а вдруг они вернутся? Добегает до машины, а Гордей ее уже на асфальт вырулил. «Давай, садись быстрее» – «Ты автомат выбросил?» -- молчит, кивает. «Ты убил его? Убил ты его?» – развернулся вправо и понесся по Таманской, -- «Убил» – «А не ошибся? Ты ведь не подходил к нему» – «Не долдонь. Мне его было хорошо видно. Никак тут не ошибешься» – «А что ты едешь так медленно, как черепаха ты тащишься!» – «А потому, т-твою-то мать, что мы не убийцы какие-нибудь, а мирные граждане. С пляжа возвращаемся. Чего нам гнать». Тринегин остолбенело посмотрел на Гордея. Замолчал. Степан сошел с ума. Умалишенным стал. «Ты что, дурак, делаешь, милиция горловину у моста перекроет! Нам же тогда конец!». Гордей одним словом ответил, целую мегатонну холодного презрения вложил он в это слово: «Умный!» И тогда успокоился Тринегин. Суета отошла, как воды у роженицы. Было очень плохо, а стало никак. Успокоился немного. Даже мысль действительно умная в голову ему пришла: «В старых цивилизациях, вероятно, высшие эшелоны интеллектуалитета лишаются большей части вполне естественных психологических предохранителей; и даже привыкают естественной считать эту неестественную утрату. Отсюда – наша нелепая, гипертрофированная эмоциональность». Гордей, весь каменный, с Таманской повернул на 4-ю линию, взял налево и пошел по 3-й. Все вроде бы по плану, только он беспокоился насчет охранников: для них бы дело одному Таманскую перекрыть, другому 3-ю линию, тут-то и беда. Других путей из Серебряного бора нету, разве машину бросить и пешком. Или уж совсем вплавь, курам на смех. Но охранники, видно, не очухались. Никакой засады им и в голову не пришло засаживать. Такие работники! «Жигули» описали петлю и вышли опять на Таманскую у самого троллейбусного круга. Мост переехали, милиция – ничего. Треск, может, слышали, но вот не было им приказа перекрыть, и не перекрыли. Гордей свернул во двор на улице Тухачевского. Сказал Мише: «Давай, передавай», -- и вылез из машины. Тринегин достал с заднего сидения «Сименс», пощелкал кнопочками. Откликнулась 137-я. Философ ей: -- Абонент 12130. Партия гвоздей из Коврова пришла. Все. Она ему: -- Абонент 12130. Партия гвоздей из Коврова пришла. Приняла 137-я! Евграфов получал сообщение. Внизу дудел поезд, прибывающий на метроплатформу «Полежаевская». В шеренге телефонов-автоматов журналист выбрал то железо, которое уже исправно обслужило двух или трех желающих. -- Алло! Сотрудник отдела происшествий газеты «Коммерсант-Дейли» Павел Васильев? -- специально сипло говорил. Чтобы этот Васильев не имел даже полшанса когда-нибудь впоследствии узнать его по голосу. -- Да. С кем имею? -- Это не важно. У меня для вас серьезная информация. Слушаете? -- Одну секунду... – в трубке зашуршало, зашумело. Евграфов испугался: какое-нибудь прослушивание, сейчас его тепленьким, у автомата возьмут! Потом сообразил: Васильев наверняка на машине, рулит к обочине, чтоб разговаривать, не отвлекаясь на светофоры... Профессионал! Привычка у него наработана. -- Теперь действительно слушаю. -- Вы хорошо меня слышите? -- Превосходно. Сипите дальше, я вас не узнаю. -- Только что на Таманской улице убит телеведущий и главный редактор «Демократической России» Леонид Сметанин. Он расстрелян за предательство. Сметанин продавал в телеэфире наших братьев сербов. Ответственность за акцию берет на себя группа «Восточнославянское сопротивление». Нашу причастность я могу доказать одним фактом. Я знаю, что наши люди убили его из автомата Калашникова, а экспертиза сделает это заключение... – тут Евграфов запнулся: как бы правильнее выразиться? -- ...в общем позже будет заключение. Вы все поняли? -- Да. Евграфов положил трубку, вошел в метро, спустился, сел в поезд. Ну все, слава богу. Чтобы еще раз? Чтобы еще раз он в террористы записался? Ни за что. Но какое дело сделали, какое дело! Если б можно было взять интервью у самого себя! ...Гордей тряпкой протер номер, вернулся, сел, дверцу захлопнул, стекло опустил, закурил. Ничего у него не дрожало, никакие пальцы, никакие руки. У Тринегина тоже не дрожало. -- Степа, дай мне, пожалуйста, покурить. -- Ты ж не куришь? -- Ну раз у нас все получилось. Повод есть. Дай мне покурить. Гордей обернулся к нему. Заулыбался. -- А ведь и правда. Я не верил, что выйдет. -- И я не верил. -- Ну ты даешь! Сам затеял и не веришь, -- Гордей засмеялся, -- Знаешь, философ, вот что я тебе скажу: мы эту глыбу скинули, и дышится как-то свободнее. Аннотация: Дмитрий Володихин Мы – террористы. М.: «Мануфактура», 1999. Тираж 4.000 экз. Существует множество детективных жанров: милицейский, шпионский, бандитский и т.п. Эту книгу можно определить как лоховский детектив. Три лоха считают, что мир устроен слишком неудачно. Они решают почистить его, уничтожив немного гнуси... Дмитрий Володихин