Питер Брайль, Элиезер Дацевич.

“Антология русской поэзии от Михайлы Ломоносова до Шиша Брянского”.

По страницам “Хлыстовского века”.

Есть такая занимательная книжица -- антология “Поэзия серебряного века (1880 – 1925)” (М., 1991). По ее страницам и предлагаем вам, г-да читатели, прогуляться в этом выпуске нашей “Антологии”. Проникнуться ее духом и многое переоценить.

Конечно, с каждым из наших великих хлыстов-стихотворцев (надеемся, с замечательной монографией А.Эткинда "Хлыст" знакомы тут все) мы будем в дальнейшем разбираться отдельно. Сейчас разговор не об их “персональных делах”. Книжка эта привлекла наше внимание потому что, во-первых, ее составители якобы собрали лучшее из “творений”, чтобы показать как наши “серебряные” выкаблучиваться в стихах умели. А, во-вторых, когда стихи “Хлыстовского века” собраны все вместе, с неожиданной ясность выявляется некая тенденция. Тенденция вполне антирусского, даже античеловеческого и сатанинского плана.

Но начнем с “первого вопроса”. С качества.

Полистав антологию, приходишь к одному выводу -- поэтическое качество, конечно, налицо, но при этом самые значительные стихотворения написаны так, словно автор при их сочинении заходился издевательским, безумным смехом, глумясь и над собой, и над читателем.

Вся Россия “серебряного века” неслась в какие-то тартарары (сейчас известно – в какие) и совершалось это под лихие завывания кликуш-пиитов. Довольно интересно, что ожидание всеобщего краха, самые апокалиптические “упования” подавались в виде самых смешных стихотворений. Сочинение Соловьева “Панмонголизьмъ” -- это ведь анекдот, почти на уровне его “Грачей”. А Брюсовские “Гунны”? Воистину прав был Бунин: “Лезли мы в наше гробное корыто весело, пошучивая…”

Наши “пииты” не могли не накликать Катастрофы – уж больно активно старались. Г-д “хлыстов” не устраивала нормальная Россия, в которой живут нормальные люди. Не могу не вспомнить юродские обращения В. Свенцицкого к Богу. (На них уже особо обратил внимание А.Эткинд в “Хлысте”): “Пробуди в них жестокую похоть и кровавый огонь сладострастия. Пусть после ученых заседаний своих, они хоть раз в дикой оргии перепьются до потери человеческого облика… Женам их да пошлет Господь любовников. И не одного, а многих. И не честных и чистых, а самых извращенных и неистовых. И пусть они научатся обманывать мужей… пусть научатся отдавать свое тело на поругание и наслаждение. Отрави их “непорочные” души наслаждением, пробуди в них самые низменные инстинкты. Дай им все это для спасения их”.

И чем больше погружаешься в культурную стихию “Серебряного века”, тем яснее становится одно: был, был в “те годы” модернизационный проект “Русская Империя” и был параллельный проект дегенерации, ликвидации России как ни кому ненужного цивилизационного конкурента – “Возрожденное первобытное общество”. В творчестве наших “хлыстовстствующих поэтов”, писавших под воздействием “накатившего духа”, проявлялись то те, то другие устремления. То они выступали как “работники грядущей Империи”, певцы так и не пришедшего (точнее, случайным образом уничтоженного) пресловутого “русского фашизма”. То их уносило в сторону и они “создавали обезьяну”, взывая к самым диким и глубинным инстинктам нашего народа. Особенно усердствовавших в “обезьяновызывании” приметили те, кто, после Катастрофы 1917-1921 гг., стал править Россией. И они, правящие, даже сделали их “обезьяний идеал” “целью всего прогрессивного человечества”.

Нет, не случайно, а с сардонически-понимающей усмешкой создал в это время Ремизов свой “Обезволпал” – “Обезьянью вольную и тайную палату”, где присуждались титулы “князей” и “графов обезьянских”. Потому что понимал -- наступают откровенно обезьяньи времена. Людям предлагалось посторониться, что они и сделали, гложимые древней, прививавшейся еще Просвещением виной перед “полуобезьяной” – “благородным дикарем”.

Заметно, что в 20-е гг. первобытное мышление, с его примитивным магизмом, с шаманскими ужимками и верой в “Великого Колдуна”, полностью восторжествовало. “Правила бал” даже не культурная азиатская архаика, вроде подражаний какому-нибудь Китаю или Японии (это-то было бы еще ничего себе). Нет, советские поэты и писатели обращались к кавказской, среднеазиатской или сибирской дикости. Вслушивались в ритмы шаманских плясок, собираясь эту колдовскую мудрость понести “на Запад”.

Речь шла о создании “царства безмозглых дикарей”, о дикости, которая не стремится унаследовать достижения цивилизации, а стремится их стереть в порошок. Для западных конкурентов возникновение коммунистической России было несомненно победой – строительство “общества обезьян” надолго, если не навсегда, заставило нас отстать от торжествующих мировых держав. Это был сифилис, от которого мы не оправились и по сей день.

Второе же “общее место” в творчестве всех “хлыстовствующих” – это восприятие той, вполне тихой и застойной императорской России как “места, населенного бесами”. Как Царство демонического зла, в котором невозможно дышать от серой тоски наводимой демонами в человеческом обличье (“Победоносцев над Россией простер совиные крыла...”. Дальше, я думаю, это дерьмо и так все помнят).

Жизнь Руси поэты воспринимали как хоровод чертей, не чувствуя, что картинки бесовщины идут не из реальности, а из будущего, из тех времен, когда государственным строем бывшего русской земли и вправду стала Сатанократия.

А ведь к 10-ым годам болезненный вывих, с каким Россия жила со времен Крымской войны и крестьянской реформы, стал постепенно исправляться. Нельзя сказать, что болезнь исчезла, но возник слабый, еле различимый намек на выздоровление. Но наши “хлысты” сделали все, от них зависевшее, чтобы больной не выздоровел.

Правда, надо отдать им должное -- они предчувствовали надвигающийся провал России в потусторонний мир. Только они неправильно истолковывали свою интуицию. Они, наивные, думали, что это сейчас, в благостной и спокойной, действительно, почти святой Руси разгул демонизма, а вот потом... потом... Потом потекут молочные реки в кисельных берегах. И воссияет новое солнце.

Оно в самом деле воссияло, это солнце.

Солнце мертвых.

* * *

Начнем нашу небольшую подборку с творчества Великого Хлыста Земли Русской, “теоретика и практика” всех причудливых идей, в начале ХХ века охвативших все русское образованное общество. Конечно, уже всем понятно, о ком идет речь. Да-да, о нём, о нём…

О Владимире Соловьеве.

Свою неприязнь к российской действительности он выразил весьма радикально. В стихотворении “Кумир Небукаднецара”, красноречиво посвятив его все тому же “совиноподобному” К.П. Победоносцеву:

Он кликнул клич: "Мои народы!

Вы все рабы, я - господин,

И пусть отсель из рода в роды

Над вами будет бог один.

В равнину Дуры вас зову я.

Бросайте всяк богов своих

И поклоняйтесь, торжествуя,

Сему созданью рук моих".

Толпы несметные кишели;

Был слышен мусикийский гром;

Жрецы послушно гимны пели,

Склонясь пред новым алтарем.

И от Египта до Памира

На зов сошлись князья земли,

И рукотворного Кумира

Владыкой Жизни нарекли.

Он был велик, тяжел и страшен,

С лица как бык, спиной - дракон,

Над грудой жертвенною брашен

Кадильным дымом окружен.

И перед идолом на троне,

Держа в руке священный шар

И в семиярусной короне,

Явился Небукаднецар.

Он говорил: "Мои народы!

Я царь царей, я бог земной.

Везде топтал я стяг свободы, -

Земля умолкла предо мной.

Но видел я, что дерзновенно

Другим молились вы богам,

Забыв, что только царь вселенной

Мог дать богов своим рабам.

Теперь вам бог дается новый!

Его святил мой царский меч,

А для ослушников готовы

Кресты и пламенная печь".

И по равнине диким стоном

Пронесся клич: "Ты бог богов!",

Сливаясь с мусикийским звоном

И с гласом трепетных жрецов.

В сей день безумья и позора

Я крепко к господу воззвал,

И громче мерзостного хора

Мой голос в небе прозвучал.

И от высот Нахараима

Дохнуло бурною зимой,

Как пламя жертвенника, зрима,

Твердь расступилась надо мной.

И белоснежные метели,

Мешаясь с градом и дождем,

Корою льдистою одели

Равнину Дурскую кругом.

Он пал в падении великом

И опрокинутый лежал,

А от него в смятенье диком

Народ испуганный бежал.

Где жил вчера владыка мира,

Я ныне видел пастухов:

Они творца того кумира

Пасли среди его скотов.

Недовольны они были реальностью, недовольны. Хотя сам Соловьев вполне пророчески предвещал, к чему это недовольство может привести. Предвещать-то предвещал, однако, размышления о грядущем Апокалипсисе в “одной, отдельно взятой стране” ласкали ему и сердце, и ум, и слух.

“ПАНМОНГОЛИЗМ”

Панмонголизм! Хоть слово дико,

Но мне ласкает слух оно,

Как бы предвестием великой

Судьбины божией полно.

Когда в растленной Византии

Остыл божественный алтарь

И отреклися от Мессии

Иерей и князь, народ и царь, -

Тогда он поднял от Востока

Народ безвестный и чужой,

И под орудьем тяжким рока

Во прах склонился Рим второй.

Судьбою павшей Византии

Мы научиться не хотим,

И всё твердят льстецы России:

Ты - третий Рим, ты - третий Рим.

Пусть так! Орудий божьей кары

Запас еще не истощим.

Готовит новые удары

Рой пробудившихся племен.

От вод малайских до Алтая

Вожди с восточных островов

У стен поникшего Китая

Собрали тьмы своих полков.

Как саранча, неисчислимы

И ненасытны, как она,

Нездешней силою хранимы,

Идут на север племена.

О Русь! забудь былую славу:

Орел двуглавый сокрушен,

И желтым детям на забаву

Даны клочки твоих знамен.

Смирится в трепете и страхе,

Кто мог завет любви забыть...

И третий Рим лежит по прахе,

А уж четвертому не быть.

Но это пока так еще – “панмонголистские триллеры” и “ненаучная фантастика”. Скука и тоска – вот главное, что видят г-да “серебряные хлысты” в окружающей их России. Разъедающая скука, приведшая к позорной гибели не одну империю. Невозможно не повеситься в “этой стране”, которая выглядит так, как это описал И. Анненский в “Тоске вокзала”:

О, канун вечных будней,

Скуки липкое жало...

В пыльном зное полудней

Гул и краска вокзала...

Полумертвые мухи

На забитом киоске,

На пролитой известке

Слепы, жадны и глухи.

Флаг линяло-зеленый,

Пара белые взрывы,

И трубы отдаленной

Без отзыва призывы.

И эмблема разлуки

В обманувшем свиданье -

Кондуктор однорукий

У часов в ожиданье...

Есть ли что-нибудь нудней,

Чем недвижная точка,

Чем дрожанье полудней

Над дремотой листочка...

Что-нибудь, но не это...

Подползай - ты обязан;

Как ты жарок, измазан,

Все равно - ты не это!

Уничтожиться, канув

В этот омут безликий,

Прямо в одурь диванов,

В полосатые тики!..

Но подыхать пока неохота, а поэтому приходиться искать какие-нибудь развлечения. Да поострее. Например, вместо “скуки Империи” предлагается любовь к уродству (The Freaks – был такой замечательный фильм). Вполне смешная любовь, как впрочем, и большинство “чувствительных стихов” у К. Бальмонта.

УРОДЫ

Сонет

Я горько вас люблю, о бедные уроды,

Слепорожденные, хромые, горбуны,

Убогие рабы, не знавшие свободы,

Ладьи, разбитые веселостью волны,

И вы мне дороги, мучительные сны

Жестокой матери, безжалостной Природы,

Кривые кактусы, побеги белены

И змей и ящериц отверженные роды.

Чума, проказа, тьма, убийство и беда,

Гоморра и Содом, слепые города,

Надежды хищные с раскрытыми губами, -

О, есть же и для вас в молитве череда!

Во имя господа, блаженного всегда,

Благословляю вас, да будет счастье с вами

И все же скучно им было, скучно и тоскливо. Хотя, как сами они признаются в их тоске, никто кроме них не виноват. Сами же признаются. Та же З. Гиппиус:

"ПЬЯВКИ"

Там, где заводь тихая, где молчит река,

Липнут пьявки черные к корню тростника.

В страшный час прозрения, на закате дней,

Вижу пьявок, липнущих и к душе моей.

Но душа усталая мертвенно тиха.

Пьявки, пьявки черные жадного греха!

Тоскуют они, “как благородные”. И решают, что лучше уж “избавиться от греха”, принудив к греху всех остальных, и “развеять скуку”, запалив Россию с четырех концов. А то ведь, как мрачен этот мир, “тесная келья” для нас, тонких да звонких, “серебряных и бриллиантовых”.

Я в тесной келье - в этом мире.

И келья тесная низка.

А в четырех углах - четыре

Неутомимых паука.

Они ловки, жирны и грязны.

И все плетут, плетут, плетут...

И страшен их однообразный

Не прерывающийся труд.

Они четыре паутины

В одну, огромную, сплели.

Гляжу - шевелятся их спины

В зловонно-сумрачной пыли.

Мои глаза - под паутиной.

Она сера, мягка, липка.

И рады радостью звериной

Четыре толстых паука.

“Не желаем жить в спокойствии и пыли “хамской Империи”!” Лучше уж ужасный разгул, в котором, кажется, бесы готовы принять непосредственное участие. Разгул, оказавшийся пророчеством, хотя сам сатанист Ф. Сологуб считал, что опять-таки описывает существующую реальность:

Вереницы мечтаний порочных

Озарили гнилые темницы:

В озарении свеч полуночных

Обнаженные пляшут блудницы,

И в гремящем смятении трубном,

С несказанным бесстыдством во взгляде,

Потрясает сверкающим бубном

Скоморох в лоскуточном наряде.

Высоко поднимая колени,

Безобразные лешие лают,

И не ищут скрывающей тени,

И блудниц опьянелых ласкают.

И, внимая нестройному вою,

Исхудалые узники плачут,

И колотятся в дверь головою,

И визжат, и хохочут, и скачут.

И при этом они, юродствующие образованные хлысты, прекрасно понимали с чем шутят и какой силой в той России обладало слово. Совестливый Николай Степаныч Гумилев даже честно написал об этом:

Моим рожденные словом,

Гиганты пили вино

Всю ночь, и было багровым,

И было страшным оно.

О, если б кровь мою пили,

Я меньше бы изнемог,

И пальцы зари бродили

По мне, когда я прилег.

Проснулся, когда был вечер,

Вставал туман от болот,

Тревожный и теплый ветер

Дышал из южных ворот.

И стало мне вдруг так больно,

Так жалко мне стало дня,

Своею дорогой вольной

Прошедшего без меня...

Умчаться б вдогонку свету!

Но я не в силах порвать

Мою зловещую эту

Ночных видений тетрадь.

Нет, не только тетрадей с “зловещими видениями” им было жаль. Они еще и пытались воплощать в жизнь эти зловещие видения, шепча: “Подожги! Убей! Безумствуй!”

Были, конечно, относительно нормальные поэты в этом зачумленном “веке”. (Какой там “век”! Трех десятилетий не наберется). Они не пытались изображать из себя пророков, вещающих при погасших алтарей, а честно скоморошили. Так поступал, например, вызывающий откровенную симпатию своей непатолгичностью, психической неизломанностью Игорь Северянин. Честная похвальба талантливого клоуна. И мы можем только поаплодировать:

САМОГИМН

Меня отронит Марсельезия,

Как президентского царя!

Моя блестящая поэзия

Сверкнет, как вешняя заря.

Париж и даже Полинезия

Вздрожат, мне славу воззаря!

Мой стих серебряно-брильянтовый

Живителен, как кислород.

- О, гениальный! О, талантливый! –

Мне возгремит хвалу народ.

И станет пить ликер гранатовый

За мой ликующий восход.

Пусть на турнирах славоборчества

Стиха титаны и кроты

Берлинства, Лондонства, Нью-Йорчества

Меня сразить раскроют рты:

Я - я! Значенье эготворчества –

Плод искушенной Красоты.

Но даже и он, человек максимально здоровый и далекий от надсадного демонизма “Серебряного века”, тоже что-то бормочет о бесах, которые уже тут, которые “мешают нам жить и работать”:

ПОВРАГА

У вдавленного в лес оврага,

Стремясь всем головы вскружить,

Живет неведная поврага,

Живет, чтобы, живя, вражить.

То шлет автомобильной шине

Пустобутыльное стекло,

То ночь, подвластную вражине,

Нажить снежино наголо.

То заблуждает сердце девье

И - заблужденная - блудит,

То валит вялые деревья

И - ворожбовая - вражит...

Сраженная вражинеи Драга

Вздрожала дрогло в дряблой мгле..

Пока божит, вража, поврага,

Не будет дружно на земле...

И все-таки в воплях “серебряных” был какой-то надрыв, подсознательное понимание, что в накликанной ими же бурю припершиеся “буреносцы” с удовольствием отведают и их крови. Некоторые из “хлыстов”, самые подлые, все же надеялись ураган пережить и сохранить “эзотерическую духовную” мудрость. Морфинист Брюсов только ломается и кокетничает, говоря, что готов приветствовать уничтожителей:

ГРЯДУЩИЕ ГУННЫ

Где вы, грядущие гунны,

Что тучей нависли над миром!

Слышу ваш топот чугунный

По еще не открытым Памирам.

На нас ордой опьянелой

Рухните с темных становий -

Оживить одряхлевшее тело

Волной пылающей крови.

Поставьте, невольники воли,

Шалаши у дворцов, как бывало,

Всколосите веселое поле

На месте тронного зала.

Сложите книги кострами,

Пляшите в их радостном свете,

Творите мерзость во храме, -

Вы во всем неповинны, как дети!

А мы, мудрецы и поэты,

Хранители тайны и веры,

Унесем зажженные светы

В катакомбы, в пустыни, в пещеры.

И что, под бурей летучей,

Под этой грозой разрушений

Сохранит играющий Случай

Из наших заветных творений?

Бесследно все сгибнет, быть может,

Что ведомо было одним нам,

Но вас, кто меня уничтожит,

Встречаю приветственным гимном.

Однако, не получилось. Уйти в катакомбы не удалось, так как бдительное око ГПУ всех выявило и вытряхнуло оттуда. И пришлось либо “уничтожиться”, провожая пришедших “гуннов” яростными проклятьями, либо перековаться. Затушить “зажженные светы”, служить в Наркомпросе и сочинять вполне холуйские и лизоблюдские стихи про “самого человечного человека”.

Но были и другие.

* * *

Внутри “хлыстовской эпохи” уже вызревала эра хитрых скоморохов и восторженных психопатов, эра ЛЕФа и “Кузницы”, того, что появится в 20-е гг. Но предтечи пришли раньше. Они блеяли и мычали, но их мычание отличалось каким-то удивительным оптимизмом. Они словно прозревали, что будущее хамское время – это их время. О Маяковском мы сейчас говорить не будем только потому, что в данном сборничке приведены не самые его патологические стихи. А вот “председатель Земшара” отличился. Он напорист и восторжен. Он видит торжество бесов и пребывает в слабоумном восторге от этого грядущего торжества:

И я свирел в свою свирель,

И мир хотел в свою хотель.

Мне послушные свивались звезды

в плавный кружеток.

Я свирел в свою свирель,

выполняя мира рок.

Ну а современная ему Россия начала ХХ века – это, конечно, позорище:

Россия забыла напитки,

В них вечности было вино,

И в первом разобранном свитке

Восчла роковое письмо.

Ты свитку внимала немливо,

Как взрослым внимает дитя,

И подлая тайная сила

Тебя наблюдала хотя.

Вот когда явится он, “великий пророк и мессия Хлебников”, тогда-то все и закрутится:

Я переплыл залив Судака.

Я сел на дикого коня.

Я воскликнул:

России нет, не стало больше,

Ее раздел рассек, как Польшу.

И люди ужаснулись. Я сказал, что сердце современного русского висит,

как нетопырь.

И люди раскаялись.

Я сказал:

О, рассмейтесь, смехачи!

О, засмейтесь, смехачи!

Я сказал: Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам!

Я писал орлиным пером. Шелковое, золотое, оно вилось

вокруг крупного стержня.

Я ходил по берегу прекрасного озера, в лаптях и голубой

рубашке. Я был сам прекрасен.

Я имел старый медный кистень с круглыми шишками.

Я имел свирель из двух тростин и рожка отпиленного.

Я был снят с черепом в руке.

Я в Петровске видел морских змей.

Я на Урале перенес воду из Каспия в моря Карские.

Я сказал: Вечен снег высокого Казбека, но мне милей

свежая парча осеннего Урала.

На Гребенских горах я находил зубы ската и серебряные

раковины вышиной в колесо фараоновой колесницы.

* * *

Помимо этих дураков были, конечно, скоморохи патентованные, уже отмеченные печатью бесов – “А это наши, это будущие классики победившего пролетариата”. Они вполне целенаправленно малевали из императорской России, из русской России царство “злых демонов”. Вот эта-та “публика” клепала свои стихи вполне серьезно, но при этом срабатывал тот сатанинский фокус, что впоследствии превратил в самопародию всю официальную советскую литературу. Напыщенная поза серьезного пролетарского писателя выглядела куда смешнее, чем кривлянье и ужимки самых записных шутов “Хлыстовского века”. И впереди всех -- “великий и неповторимый” Мася Горький с произведением, о котором “вождь всего прогрессивного человечества” сказал с одному ему свойственной издевательской иронией (истинный гений!): “Эта штука пасыльнээ, чэм “Фауст” Гётэ”:

ДЕВУШКА И СМЕРТЬ

Сказка

По деревне ехал царь с войны.

Едет - черной злобой сердце точит.

Слышит - за кустами бузины

Девушка хохочет.

Грозно брови рыжие нахмуря,

Царь ударил шпорами коня,

Налетел на Девушку, как буря,

И кричит, доспехами звеня:

"Ты чего, - кричит он зло и грубо, -

Ты чего, девчонка, скалишь зубы?

Одержал враг надо мной победу,

Вся моя дружина перебита,

В плен попала половина свиты,

Я домой, за новой ратью еду,

Я - твой царь, я в горе и обиде, -

Каково мне глупый смех твой видеть?"

Кофточку оправя на груди,

Девушка ответила царю:

"Отойди, - я с милым говорю!

Батюшка, ты лучше отойди".

Любишь, так уж тут не до царей, -

Некогда беседовать с царями!

Иногда любовь горит скорей

Тонкой свечки в жарком божьем храме.

Царь затрясся весь от дикой злости,

Приказал своей покорной свите:

"Нуте-ко, в тюрьму девчонку бросьте,

Или, лучше, - сразу удавите!"

Исказив угодливые рожи,

Бросились к Девице, словно черти,

Конюхи царевы и вельможи, -

Предали Девицу в руки Смерти.

*

Смерть всегда злым демонам покорна,

Но в тот день она была не в духе, -

Ведь весной любви и жизни зерна

Набухают даже в ней, старухе.

Скучно век возиться с тухлым мясом,

Истреблять в нем разные болезни;

Скучно мерять время смертным часом

Хочется пожить побесполезней.

Все пред неизбежной с нею встречей

Ощущают только страх нелепый,

Надоел ей ужас человечий,

Надоели похороны, склепы.

Занята неблагодарным делом

На земле и грязной, и недужной,

Делает она его умело, -

Люди же считают Смерть ненужной.

Ну конечно, ей обидно это,

Злит ее людское наше стадо,

И, озлясь, сживает Смерть со света

Иногда не тех, кого бы надо.

Полюбить бы Сатану ей, что ли,

Подышать бы вволю адским зноем,

Зарыдать бы от любовной боли

Вместе с огнекудрым Сатаною!

*

Девушка стоит пред Смертью, смело

Грозного удара ожидая.

Смерть бормочет - жертву пожалела:

"Ишь ты ведь, какая молодая!

Что ты нагрубила там царю?

Я тебя за это уморю!"

"Не сердись, - ответила Девица, -

За что на меня тебе сердиться?

Целовал меня впервые милый

Под кустом зеленой бузины, -

До царя ли мне в ту пору было?

Ну, а царь - на грех - бежит с войны.

Я и говорю ему, царю,

Отойди, мол, батюшка, отсюда!

Хорошо, как будто, говорю,

А - гляди-ко, вышло-то как худо!

Что ж?! От Смерти некуда деваться,

Видно, я умру, не долюбя.

Смертушка! Душой прошу тебя -

Дай ты мне еще поцеловаться!"

Странны были Смерти речи эти, -

Смерть об этом никогда не просят!

Думает: "Чем буду жить на свете,

Если люди целоваться бросят?"

И, на вешнем солнце кости грея,

Смерть сказала, подманив змею:

"Ну, ступай, целуйся, да - скорее!

Ночь - твоя, а на заре - убью!"

И на камень села, - ожидает,

А змея ей жалом косу лижет.

Девушка от счастия рыдает,

Смерть ворчит: "Иди скорей, иди же!"

*

Вешним солнцем ласково согрета,

Смерть разула стоптанные лапти,

Прилегла на камень и уснула.

Нехороший сон приснился Смерти!

Будто бы ее родитель, Каин,

С правнуком своим, Искариотом,

Дряхленькие оба, лезут в гору -

Точно две змеи ползут тихонько.

"Господи!" - угрюмо стонет Каин,

Глядя в небо тусклыми глазами.

"Господи!" - взывает злой Иуда,

От земли очей не поднимая.

Над горою, в облаке румяном

Возлежит господь - читает книгу;

Звездами написана та книга,

Млечный Путь - один ее листочек!

На верху горы стоит архангел,

Снопик молний в белой ручке держит.

Говорит он путникам сурово:

"Прочь идите! Вас господь не примет'"

"Михаиле! - жалуется Каин, -

Знаю я - велик мой грех пред миром!

Я родил убийцу светлой Жизни,

Я отец проклятой, подлой Смерти!"

"Михаиле! - говорит Иуда, -

Знаю, что я Каина грешнее,

Потому что предал подлой Смерти

Светлое, как солнце, божье сердце!"

И взывают оба они в голос:

"Михаиле! Пусть господь хоть слово

Скажет нам, хоть только пожалеет -

Ведь прощенья мы уже не молим!"

Тихо отвечает им архангел:

"Трижды говорил ему я это,

Дважды ничего он не сказал мне,

В третий раз, качнув главою, молвил:

"Знай, - доколе Смерть живое губит,

Каину с Иудой нет прощенья,

Пусть их тот простит, чья сила может

Побороть навеки силу Смерти".

Тут Братоубийца и Предатель

Горестно завыли, зарыдали

И, обнявшись, оба покатились

В смрадное болото под горою.

А в болоте бесятся, ликуя,

Упыри, кикиморы и черти.

И плюют на Каина с Иудой

Синими болотными огнями,

*

Смерть проснулась около полудня,

Смотрит - а Девица не пришла!

Смерть бормочет сонно:

"Ишь ты, блудня!

Видно, ночь-то коротка была!"

Сорвала подсолнух за плетнем,

Нюхает; любуется, как солнце

Золотит живым своим огнем

Лист осины в желтые червонцы.

И, на солнце глядя, вдруг запела

Тихо и гнусаво, как умела:

"Беспощадною рукой

Люди ближнего убьют,

И хоронят, и поют:

"Со святыми упокой!"

Не пойму я ничего!

Деспот бьет людей и гонит,

А издохнет - и его

С той же песенкой хоронят!

Честный помер или вор -

С одинаковой тоской

Распевает грустный хор:

"Со святыми упокой!"

Дурака, скота иль хама

Я убью моей рукой,

Но для всех поют упрямо:

"Со святыми упокой!"

*

Спела песню - начинает злиться:

Уж прошло гораздо больше суток,

А - не возвращается Девица,

Это - плохо. Смерти - не до шуток.

Становясь все злее и жесточе,

Смерть обула лапти и онучи

И, едва дождавшись лунной ночи,

В путь идет, грозней осенней тучи.

Час прошла и видит: в перелеске,

Под росистой молодой орешней,

На траве атласной, в лунном блеске

Девушка сидит богиней вешней.

Как земля гола весною ранней,

Грудь ее обнажена бесстыдно,

И на коже шелковистой, ланьей

Звезды поцелуев ярко видны.

Два соска, как звезды, красят грудь,

И - как звезды - кротко смотрят очи

В небеса, на светлый Млечный Путь,

На тропу синеволосой ночи.

Под глазами голубые тени,

Точно рана - губы влажно алы.

Положив ей голову в колени,

Дремлет парень, как олень усталый.

Смерть глядит, и тихо пламя гнева

Гаснет в ее черепе пустом.

"Ты чего же это словно Ева

Спряталась от бога за кустом?"

Точно небом - лунно-звездным телом

Милого от Смерти заслоня,

Отвечает ей Девица смело:

"Погоди-ка, не ругай меня!

Не шуми, не испугай беднягу,

Острою косою не звени!

Я сейчас приду, в могилу лягу,

А его - подольше сохрани!

Виновата, не пришла я к сроку,

Думала - до Смерти недалеко.

Дай еще парнишку обниму:

Больно хорошо со мной ему!

Да и он - хорош! Ты погляди,

Вон какие он оставил знаки

На щеках моих и на груди,

Вишь, цветут, как огненные маки!"

Смерть, стыдясь, тихонько засмеялась:

"Да, ты будто с солнцем целовалась,

Но - ведь у меня ты не одна -

Тысячи я убивать должна!

Я ведь честно времени служу,

Дела много, а уж я - стара,

Каждою минутой дорожу,

Собирайся, Девушка, пора!"

Девушка - свое:

"Обнимет милый,

Ни земли, ни неба больше нет.

И душа полна нездешней силой,

И горит в душе нездешний свет.

Нету больше страха пред Судьбой,

И ни бога, ни людей не надо!

Как дитя, собою радость рада,

И любовь любуется собой!"

Смерть молчит задумчиво и строго,

Видит - не прервать ей этой песни!

Краше солнца - нету в мире бога,

Нет огня - огня любви чудесней!

*

Смерть молчит, а Девушкины речи

Зависти огнем ей кости плавят,

В жар и холод властно ее мечут;

Что же сердце Смерти миру явит?

Смерть не мать, но - женщина, и в ней

Сердце тоже разума сильней;

В темном сердце Смерти есть ростки

Жалости, и гнева, и тоски.

Тем, кого она полюбит крепче,

Кто ужален в душу злой тоскою,

Как она любовно ночью шепчет

О великой радости покоя!

"Что ж, - сказала Смерть, - пусть будет чудо!

Разрешаю я тебе - живи!

Только я с тобою рядом буду,

Вечно буду около Любви!"

С той поры Любовь и Смерть, как сестры,

Ходят неразлучно до сего дня,

За Любовью Смерть с косою острой

Тащится повсюду, точно сводня.

Ходит, околдована сестрою,

И везде - на свадьбе и на тризне -

Неустанно, неуклонно строит

Радости Любви и счастье Жизни.

* * *

И в мутной глубине народного подсознания уже варилось нечто, что пока выплескивалось в виде стихов Клюева, Есенина и прочих псевдонародных поэтов, но через некоторое время готово было вскипеть крестьянскими бунтами по всей России. На “пришествие обезьяны” эти поэты работали хотя бы потому, что им не было никакого дела до реальной России. Также, как и образованные хлысты из светских салонов Санкт-Петербурга они мечтали об Инонии, мире, где торжествует выверт и безумие, где живет все тот же первобытный человек, поклоняющийся даже не Николе Дуплянскому, а напрямую -- земле и воде, лесу и зверю.

Молиться! Усердно молиться! Но кому? Не Богу, а корове. Корове, вставшей на место Бога. Воистину, они, Клюевы да Есенины, "плоть от плоти, кость от кости" выкликивали антихриста. И этим затаенным ожиданием антихриста проникнута значительная часть поэзии Серебряного века.

Причем мыслился антихрист не как чудовище и "человекоубийца искони", а скорее как строгий учитель, наконец-то наведущий строгий, простой, но справедливый порядок. Равенство во зле и пустоте. Хлысты “Серебряного века” просто устали от своей свободы, в которой им виделась только скука и распад.

Вернее, они только изображали эту усталость. Потому что, когда антихрист пришел только откровенные сатанисты, вроде Маяковского, помешанные крестьянские поэты, да отдельные безумцы, вроде Блока, решились приветствовать и благословлять режим Сатаны.

И еще до революции напыщенным, но от этого не менее жутким идиотом, произносил Клюев следующие строки:

"Безответным рабом

Я в могилу сойду,

Под сосновым крестом

Свою долю найду".

Эту песню певал

Мой страдалец-отец

И по смерть завещал

Допевать мне конец.

Но не стоном отцов

Моя песнь прозвучит,

А раскатом громов

Над землей пролетит.

Не безгласным рабом,

Проклиная житье,

А свободным орлом

Допою я ее.

(Почему-то не могу не вспомнить, что первую главу своих “Вопросов ленинизма” Сталин назвал “Горный орел”. Прилетел лысый орел-стервятник Ильич и заклекотал свою покойницкую песню. Допел ее так, что мало не показалось тогда, и аукается нам теперь).

И все то же, все то же ощущение, что бесы здесь, что они пришли, хотя черти пока еще только скалились за стеклянной перегородкой реальности:

Не верьте, что бесы крылаты,

У них, как у рыбы, пузырь,

Им любы глухие закаты

И моря полночная ширь.

Они за ладьею акулой,

Прожорливым спрутом плывут;

Утесов подводные скулы –

Геенскому духу приют.

Есть бесы молчанья, улыбки,

Дверного засова и сна...

В гробу и в младенческой зыбке

Бурлит огневая волна.

В кукушке и в песенке пряхи

Ныряют стада бесенят.

Старушьи, костлявые страхи

Порука, что близится ад.

О горы, на нас упадите,

Ущелья, окутайте нас!

На тле, на воловьем копыте

Начертан громовый рассказ.

За брашном, за нищенским кусом

Рогатые тени встают...

Кому же воскрылья с убрусом

Закатные ангелы ткут?

Что ж – звали ангелов, а высвистели известно кого. Тех, перед кем Клюев “страха ради иудейска”, должен был писать стишки вроде “Я – кузнец Вавила, с молотом стою…”

И вот эпилог – попавшие в сборничек стихи Николая Тихонова, вроде близкого к “серебряным”, но писавшего в их стиле вполне коммунистические (хотя и безусловно талантливые) вирши. Правда, Тихоновская “Баллада о гвоздях” с момента публикации уже вызывала пародии, такие, как всем известное “Гвозди бы делать из этих людей – больше бы было в продаже гвоздей”. Но это случилось явно помимо воли автора. Ведь пришли “новые понятия” и тому, кто запел бы старым стихом о новом демонизме, быстренько открутили бы голову и все остальное, что можно. Теперь демонизм и самоубийство проповедуется потому, что они поступили на службу “коммунистической партии, рабочему классу и трудовому крестьянству”. Теперь уже демоны -- не демоны, а вожди. И их надо любить, хотя они остались все так же кровавы, безумны и беспощадны.

БАЛЛАДА О ГВОЗДЯХ

Спокойно трубку докурил до конца,

Спокойно улыбку стер с лица.

"Команда, во фронт! Офицеры, вперед!"

Сухими шагами командир идет.

И снова равняются в полный рост:

"С якоря в восемь. Курс - ост.

У кого жена, дети, брат, -

Пишите, мы не придем назад.

Зато будет знатный кегельбан".

И старший в ответ: "Есть, капитан".

А самый дерзкий и молодой

Смотрел на солнце над водой:

"Не все ли равно, - сказал он, - где?

Еще спокойней лежать в воде".

Адмиральским ушам простукал рассвет:

"Приказ исполнен. Спасенных нет",

Гвозди бы делать из этих людей:

Крепче б не было в мире гвоздей.

Впрочем, как ни крути, вирши сии совершенно не о большевизме. Офицеры, капитан, адмирал – хрен знает что, белогвардейщина какая-то. Тихонов был стихийным контрреволюционером.... Как и все настоящие русские. Но вот и другое – и здесь та же злая, беспощадная, бьющая по щекам ирония.

*

БАЛЛАДА О СИНЕМ ПАКЕТЕ

Локти резали ветер, за полем - лог,

Человек добежал, почернел, лег.

Лег у огня, прохрипел: "Коня!"

И стало холодно у огня.

А конь ударил, закусил мундштук,

Четыре копыта и пара рук.

Озеро - в озеро, в карьер луга,

Небо согнулось, как дуга.

Как телеграмма летит земля,

Ровным звоном звенят поля.

Но не птица сердце коня - не весы,

Оно заводится на часы.

Два шага - прыжок, и шаг хромал,

Человек один пришел на вокзал.

Он дышал, как дырявый мешок.

Вокзал сказал ему: "Хорошо".

"Хорошо" - прошумел ему паровоз

И синий пакет на север повез.

Повез, раскачиваясь на весу,

Колесо к колесу - колесо к колесу.

Шестьдесят верст, семьдесят верст,

На семьдесят третьей - река и мост,

Динамит и бикфордов шнур - его брат,

И вагон за вагоном в ад летят,

Капуста, подсолнечник, шпалы, пост,

Комендант прост, и пакет прост,

А летчик упрям и на четверть пьян,

И зеленою кровью пьян биплан.

Ударило в небо четыре крыла,

И мгла зашаталась, и мгла поплыла,

Ни прожектора, ни луны,

Ни шороха поля, ни шума волны.

От плеч уж отваливается голова,

Тула мелькнула - плывет Москва,

Но рули заснули на лету,

И руль высоты проспал высоту,

С размаху земля навстречу бьет,

Путая ноги, сбегался народ.

Сказал с землею набитым ртом:

"Сначала пакет - нога потом".

Улицы пусты - тиха Москва,

Город просыпается едва-едва.

И Кремль еще спит, как старший брат,

Но люди в Кремле никогда не спят.

Письмо в грязи и в крови запеклось,

И человек разорвал его вкось.

Прочел - о френч руки обтер,

Скомкал и бросил на ковер:

"Оно опоздало на полчаса,

Не нужно - я все уже знаю сам"

Они, черти-то, все уже “знали сами”. И куда идти, и как. А поэты должны были отныне лизать сапоги вождей и сочинять похвальные гимны.